Архив - Шваб Виктория. Страница 8

Парень прекращает раскачиваться и встает на ноги. Его руки повисают вдоль туловища, и тут меня чуть не выворачивает. Я понимаю, что это не его кровь. У него нет порезов на теле. Одна рука немного расцарапана, но не настолько, чтобы потерять такое количество крови.

Чья это кровь на его руках? И чья это комната? Здесь висит платье, и я сомневаюсь, что мебель в нежных цветочках принадлежит ему…

— Маккензи! — зовет мама уже ближе, и я слышу звук поворачиваемой дверной ручки. Я чертыхаюсь, открываю глаза и отдергиваю руки от пола. Картинка тут же исчезает, оставляя после себя приглушенную головную боль. Я едва успеваю встать на ноги, и тут врывается мама. И прежде чем я успеваю вынуть из кармана кольцо и надеть его, заключает меня в сокрушительные объятия.

Я задыхаюсь, и меня смывает волной не просто шума, а «холодно страшно холодно как же пусто радостной будь радостной не плачь в подушку пока не можешь уснуть будь радостной маленькая спальня коробки с „Б“ вычеркнуто ничего не помогает не могла его спасти должна была быть рядом должна была», и я не могу отразить этот поток запутанного воспаленного сознания. Я пытаюсь возвести между нами стену — ментальную версию барьера, но она получается хрупкой, как из стекла. Попытка сопротивляться усиливает головную боль, но, по крайней мере, я отгородилась от беспорядочных мыслей мамы.

У меня начинает кружиться голова, я осторожно высвобождаюсь из ее объятий и неуловимым движением возвращаю кольцо на место. Остатки шума отступают.

— Маккензи, прости, — говорит она, а я с трудом понимаю, где нахожусь, и с трудом осознаю, что она извиняется не за боль, которую причинила своими объятиями, что она не знает, почему я так не люблю, чтобы меня трогали. Что парень в окровавленной одежде не здесь, а за многие годы от меня, что я в безопасности и злюсь на маму за то, что она выбросила вещи Бена. Я хочу оставаться злой, но эмоции блекнут и отступают.

— Все нормально, — мямлю я. — Я все понимаю.

Хотя на самом деле ничего не нормально и я ничего не понимаю, а мама должна почувствовать это, но она не может.

Она легонько вздыхает и протягивает руку, чтобы поправить локон волос, выбившийся из-за моего уха. Мне стоит нечеловеческих усилий не скривиться от ее прикосновения.

— Ужин готов, — говорит она таким обыденным тоном, будто мы только что играли с ней в шашки. Будто все нормально. Будто мы дома, а не пытаемся спрятаться от воспоминаний о Бене в крепости из картонных коробок в старом отеле. — Ты не поможешь мне накрыть на стол?

Я не успеваю спросить, знает ли она, где этот пресловутый стол, но следую за ней в гостиную, где они с папой каким-то образом освободили от коробок небольшую площадку. Они собрали обеденный стол и разложили на нем картонные коробочки с китайской едой.

Стол пока — единственный собранный предмет мебели в квартире. Со стороны, наверное, кажется, что мы ужинаем посреди острова из упаковочных материалов. Мы едим из тарелок, извлеченных из коробки с экстравагантной надписью «КУХНЯ — ХРУПКОЕ». Мама воркует о Коронадо, а папа одобрительно мычит, ахает и охает, где нужно и где не нужно. Я смотрю сквозь свою тарелку и повсюду вижу очертания Бена, даже когда закрываю глаза. Поэтому мне приходится вести неравную борьбу с запеченными на гриле овощами.

После ужина я ставлю коробку Бена в свой шкаф вместе с парой коробок с надписью «Дед». Их я запаковывала сама, клятвенно пообещав, что найду для них место: я боялась, что мама в конце концов просто избавится от них. Но я никогда бы не подумала, что она поступит так с вещами Бена. Я оставляю глупого голубого медведя, сажаю его у постели и водружаю ему на нос оправу от очков.

Я пытаюсь разбирать вещи, но мои глаза сами собой возвращаются в центр комнаты, туда, где сидел перепачканный кровью парень. Отодвинув коробки в сторону, я почти разглядела темные пятна на полу. Теперь, стоит мне опустить глаза, я вижу только их. Но кто знает, могут ли это быть капли его крови? Не его крови, напоминаю я сама себе. А чьей-то. Я снова хочу прочитать воспоминания: если быть честной, только часть меня хочет, а другая часть не в восторге от этой идеи. В конце концов это всего лишь моя первая ночь в новой комнате. Но мама снова и снова находит разнообразные предлоги, чтобы войти, иногда вообще без стука. Так что если мне действительно хочется спокойно все прочесть, нужно исключить подобные вмешательства. Придется подождать до утра.

Я достаю простыни и застилаю кровать, поеживаясь при мысли о том, что придется спать там, где произошло подобное, пусть и много лет назад. Уговаривая себя, что это глупо — бояться того, что давно случилось, я все равно не могу заснуть.

Мои мысли переключаются от смазанного образа Бена к заляпанному кровью полу, и в конце концов так переплетаются, что я уже вижу его самого среди осколков стекла, разглядывающего перепачканную кровью одежду. Я сажусь на кровати и смотрю в окно. Я ожидаю увидеть свой привычный двор и дом Линдси напротив, но вижу лишь безмолвный город. В этот момент мне еще сильнее хочется домой, чтобы можно было высунуться из окна и увидеть, как Линдси сидит на крыше и смотрит на звезды. Глубокая ночь — единственное время, когда она позволяла себе лениться и бездельничать. Мне кажется, ей было совестно даже за эти короткие моменты. Я сбегала из дома по Коридорам — через три перехода и лавку мясника — и вот я уже подходила к ней и устраивалась рядом, а она никогда не спрашивала, откуда я взялась. Она смотрела в небо и начинала говорить с середины предложения, будто я сидела с ней с самого начала. Будто все это в порядке вещей.

Обычно.

Настала пора сделать чистосердечное признание: иногда я мечтаю о том, чтобы стать обычной девушкой. Даже представляю себе ее: она выглядит совсем как я, и так же разговаривает, но это не я. И понятно почему: у нее такая открытая улыбка, и ее так легко рассмешить, прямо как Линдс. Ей не нужно таскать серебряное кольцо и нелепый заржавленный ключ. Она не умеет читать прошлое и не охотится за не упокоенными мертвецами. Иногда я представляю себе, как она занимается обычными, житейскими вещами. Запихивает учебники в школьный ящик. Валяется в шезлонге у бассейна в окружении подружек, которые купаются и щебечут о том о сем, а она перелистывает глупые девичьи журналы. Сидит на диване и смотрит фильм, а подруга пытается забросить в ее открытый рот зернышки попкорна. И почти все время промахивается.

Она устраивает вечеринку.

Идет танцевать.

Целует парня.

И она так… счастлива.

М. Так я зову ее, эту обычную, несуществующую себя.

Не могу сказать, что никогда не занималась ничем подобным: не целовалась, не танцевала и не тусовалась. Конечно, я это делала. Но то была фальшивка, маска, ложь. Я прекрасно умею пускать пыль в глаза, а обмануть саму себя не могу. Я могу сколько угодно изображать из себя М., носить ее, как маску. Но я не могу быть ею. И мне в нее никогда не превратиться.

М. никогда бы не увидела окровавленных людей в своей спальне.

М. не стала бы перебирать вещи погибшего брата, чтобы хоть одним глазком увидеть его.

Страшная правда состоит в том, что я знаю, почему любимой футболки Бена, как и нашивки, и синих карандашей, нет в злополучной коробке. Эти вещи были с ним в тот день, когда он погиб. Он надел футболку, положил нашивку в карман, а карандаши — в рюкзак, как всегда, в любой обычный день. Потому что это и был самый обычный день, до того момента, как Бен сделал шаг с тротуара напротив школьного двора, и вдруг на красный свет на него пронеслась машина.

И даже не остановилась.

Что бы делали вы, если бы знали, кто виноват, но не имели возможности найти и наказать виновного? Как бы вы закрывали дело, как это принято в полиции? Как бы двигались дальше?

Скорее всего, вы не двигались бы дальше. Вы бы двинулись прочь.

Мне хочется его увидеть. Не размытую кляксу, очертаниями напоминающую Бена, а его настоящего. Хотя бы на мгновение. Чем больше я о нем думаю, тем быстрее он исчезает из моей памяти. Я чувствую, что он бесконечно далеко от меня, и попытка ухватиться за безжизненные, пустые вещи его не вернет. Но я знаю, что может мне помочь.