Атлант расправил плечи. Книга 3 - Рэнд Айн. Страница 77
– С каких это пор ты увлекся абстрактной философией? Ты ведь не философ, а промышленник и не способен решать принципиальные вопросы, оставь это экспертам, которые уже давно признали, что…
– Хватит, Филипп. Говори, где собака зарыта.
– Какая собака?
– Откуда вдруг желание работать?
– Ну, в такое время…
– В какое время?
– Ну, каждый человек имеет право на то, чтобы ему как-то помогли… чтобы о нем не забыли, не оттолкнули в сторону… Когда все так нестабильно, надо найти опору, за что-то зацепиться… Я хочу сказать, что, если в такое время с тобой что-нибудь случится, у меня ничего не останется…
– Что же, ты думаешь, должно со мной случиться?
– Я ничего не думаю. Что может случиться? А ты сам что думаешь? Что-нибудь случится?
– Например?
– Откуда мне знать?.. Ведь у меня ничего нет, кроме того скромного содержания, что ты назначил мне… но ты же можешь передумать.
– Могу.
– А у меня нет на тебя управы.
– И тебе потребовалось столько лет, чтобы понять это и начать беспокоиться? Почему именно сейчас?
– Потому что… потому что ты изменился. Раньше у тебя было чувство долга, моральной ответственности, а теперь… теперь ты их утрачиваешь. Ведь утрачиваешь, скажи честно?
Реардэн стоял и молча изучал брата. Филипп отличался какой-то особой манерой все время соскальзывать на вопросы, будто остальные слова были несущественны, случайны и лишь настойчивые вопросы являлись ключом к цели.
– Я с удовольствием сниму груз с твоей души, если он на тебя давит, – вдруг требовательно проговорил Филипп. – Только дай мне работу, и тебя больше не будет мучить совесть!
– Она меня не мучает.
– Так я и думал! Тебе все равно! Тебе безразлично, что с нами станется!
– С кем именно?
– Ну… с мамой, со мной… с человечеством вообще. Но я не собираюсь взывать к твоим лучшим чувствам. Знаю, ты готов меня вышвырнуть, так что…
– Ты лжешь, Филипп. Не это тебя беспокоит. Если бы дело обстояло так, ты примеривался бы, как разжиться у меня деньгами, а не получить работу…
– Неправда! Мне нужна работа! – Реакция была быстрой и отчаянной. – Не пытайся отделаться от меня деньгами. Мне нужна работа!
– Возьми себя в руки, прекрати истерику, мразь! И не глуши себя криком.
В ответ Филипп выпалил с бешеной яростью:
– Ты не имеешь права так разговаривать со мной!
– А ты имеешь?
– Я только…
– Ты только хотел, чтобы я откупился от тебя? Но по чему я должен откупаться, а не просто вышвырнуть тебя, как мне давно следовало сделать?
– Но ведь я как-никак твой брат!
– Ну и что это должно означать?
– А то, что должны быть родственные чувства к брату.
– У тебя они есть?
Филипп сердито надулся и не ответил, он ждал; Реардэн не мешал ему ждать. Наконец Филипп пробормотал:
– Тебе следовало бы посочувствовать мне, но от тебя не дождешься. Тебе не понять моих переживаний.
– А ты сочувствуешь моим переживаниям?
– Переживаниям? Твоим? – В голосе Филиппа не было злорадства, в нем звучало нечто худшее – неподдельное удивление и негодование. – Ты не умеешь переживать. Переживания и чувства тебе недоступны. Ты никогда не страдал!
Реардэну показалось, что все пережитое собралось в тугой кулак и ударило его в лицо. Он продолжал отчетливо видеть стоящего перед ним брата, но еще отчетливее перед ним возникли образы прошлого. Он продолжал видеть белесые, водянистые глаза Филиппа, в которых отражалась последняя степень человеческой деградации, но ощущал другое: то, что пережил, когда по линии Джона Галта двинулся в путь первый поезд. Он видел глаза человека, который нагло твердил о своих страданиях и бесстыдно, как мертвец, цеплялся за живых, требуя, чтобы они облегчили его участь и признали его смердящую плоть высшей ценностью. Ты никогда не страдал, говорили ему эти глаза и смотрели на него обвиняюще, а он вспоминал тот вечер в своем кабинете, когда у него отобрали шахты, тот момент, когда он подписал дарственный сертификат, отрекаясь от своего металла, видел бесконечную цепь дней того месяца, когда он искал останки Дэгни. Ты никогда не страдал, говорили ему эти глаза и смотрели на него с праведным презрением, а он вспоминал, как чисты были его чувства и непреклонна воля в каждый момент борьбы, как он не отступал перед болью, потому что в его душе соединились любовь, верность и убежденность в том, что цель жизни – радость, и что радость не попадает в руки случайно, как клад, – ее надо добиваться, и что нельзя позволять, чтобы лик радости утонул в трясине сиюминутной пытки, так как это означало бы предать радость.
Ты никогда не страдал, говорили ему, мертвенно уставясь на него, глаза брата, ты никогда ничего не чувствовал, потому что, чтобы чувствовать, надо страдать, и радости нет, а есть только боль и отсутствие боли, только боль и ничто – нуль, когда ничего не чувствуют; я страдаю, меня раздирает страдание, я весь соткан из страдания, в этом моя чистота, в этом моя добродетель, а вы, те, кто не раздираем страданием, не жалуется, не стонет, – ваша добродетель в том, чтобы утолять мою боль, резать на куски ваше бесчувственное тело и латать мое, резать на части вашу бесчувственную душу, чтобы умерить боль моей души, – так мы осуществим наш идеал, добьемся победы над жизнью, придем к нулю!
Глядя в эти глаза, Реардэн понимал сущность тех, кто во все века не отшатывался от проповедников уничтожения. Он понимал сущность врагов, с которыми сражался всю жизнь.
– Филипп, – сказал он, – убирайся. – Голос его напоминал солнечный луч в морге – сухой обыденный тон делового человека, здравый голос, адресованный врагу, который недостоин ни гнева, ни даже опасения. – И не пытайся снова проникнуть на территорию завода. Я распоряжусь, чтобы тебя вышибали на всех проходных, если ты полезешь.
– Что ж, в таком случае, – сказал Филипп уязвленным, но осторожным тоном, подпуская угрозу, как пробный шар, – я ведь могу поступить иначе: скажу друзьям, чтобы направили меня сюда на работу, и они тебя заставят принять меня!
Реардэн отошел было, но остановился и снова повернулся к брату.
Филиппа внезапно озарило; как обычно, его озарение не было результатом работы мысли, оно накатывало на него в виде смутных ощущений – только так могло работать его сознание; он вдруг испытал ужас, у него перехватило дыхание, и судорога опустилась до желудка. Он другими глазами увидел размах цехов, из них рвались языки пламени, там на, казалось бы, ненадежных стропах перемещались тонны расплавленного металла, из зева печей жарко светило раскаленным добела углем, над головой, схватив невидимой силой электромагнита чудовищный стальной груз, сновали краны.
Он понял, что боится этого места, что ему здесь до смерти страшно, что он не осмелится шагу шагнуть без сопровождения и указаний стоящего перед ним человека. Он смотрел на его высокую, стройную фигуру: этот человек был у себя дома, в родной стихии, он здесь ничего не страшился, движения его отличались раскованностью и естественностью; этот человек смотрел твердым, немигающим взглядом, который в свое время проник сквозь скалы и пламя, чтобы возвести эти цеха.
Он подумал, что этому человеку, которого он пытался прижать к стенке, ничего не стоило опрокинуть на его голову поток раскаленного металла или обрушить тонны стали, – всего лишь секундой раньше положенного времени или футом ближе положенного места, и от него, Филиппа, со всем его гонором, не останется и мокрого места. Его спасало только то, что если ему такие мысли легко приходили в голову, то Хэнк Реардэн не мог и подумать о таком.
– Нам лучше не ссориться, – сказал Филипп.
– Тебе лучше не ссориться, – сказал Реардэн и зашагал прочь.
Да они же поклоняются боли, думал Реардэн, всматриваясь в образ врага, которого никогда не мог понять, – они же боготворят страдание. Это казалось чудовищным, но он не мог принимать их всерьез. Они не вызывали в нем никаких чувств, он относился к ним, как к неодушевленным предметам, как к селевой грязи, скатывающейся на него по горному склону. Можно бежать от селя, построить заграждения от него или быть погребенным под ним, но на бессмысленные движения неживой стихии, – нет, подумал он, в этом случае – противоестественной силы – не гневаются, не негодуют, их не обвиняют в безнравственности.