Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод) - Рэнд Айн. Страница 43

В аппаратной юный интеллектуал из помощников Чика Моррисона стоял, готовый в случае осложнений прервать выход передачи в эфир, но он не видел политического смысла в речи, которую слушал, не мог истолковать ее как опасность для своих хозяев. Он привык слышать речи, которые выдавливали из противящихся жертв неизвестным ему нажимом, и пришел к выводу, что это случай реакционерки, вынужденной признаваться в постыдном факте, и что, видимо, эта речь обладает какой-то особой, заранее просчитанной ценностью; к тому же, слушать это ему было интересно.

— Я горжусь, что он избрал меня для своего удовольствия, а я избрала его. Это не было — как представляется большинству из вас — актом постыдной уступки своим слабостям и взаимным презрением. Это было пиком нашего восхищения друг другом, с полным пониманием ценностей, определивших наш выбор. Мы не отделяем ценностей разума от поступков своих тел, не предаемся пустым мечтаниям. Мы облекаем мысль и реальность в конкретные формы, мы создаем сталь, железные дороги и счастье. И тем среди вас, кому ненавистно само понятие человеческой радости, кто хочет видеть жизнь сплошной чередой страданий и неудач, кто хочет, чтобы люди извинялись за счастье или за успех, способности, достижения или богатство, тем я говорю: я хотела его, я получила его, я была счастлива, я познала радость, чистую, полную, невинную радость, радость, о которой вы страшитесь услышать, радость, из-за которой вы ненавидите тех, кто ее достоин и достиг ее. Ну что ж, тогда ненавидьте и меня, потому что я ее достигла!

— Мисс Таггерт, — нервозно заговорил Бертрам Скаддер, — мы отошли от темы… в конце концов ваши личные отношения с мистером Риарденом не имеют политического значения…

— Я тоже думала, что не имеют. И разумеется, пришла сюда сказать вам о политической и моральной системе, при которой вы сейчас живете. Так вот, я полагала, что знаю о Хэнке Риардене все, но кое-что узнала только сегодня. Оказывается, лишь угроза придать гласности наши отношения заставила Хэнка Риардена подписать дарственную на «Риарден Метал». Это был шантаж, устроенный высшими государственными служащими, вашими правителями, вашими…

Скаддер выбил микрофон из ее руки, и когда он упал на пол, из него донесся негромкий щелчок, говорящий, что интеллектуал-полицейский прервал выход передачи в эфир.

Дагни засмеялась, но видеть ее и слышать ее смех было некому. Люди, ворвавшиеся в стеклянную будку, орали друг на друга. Чик Моррисон осыпал Бертрама Скаддера непечатной бранью; Бертрам Скаддер кричал, что он с самого начала был против, но ему приказали устроить это выступление; Джеймс Таггерт походил на скалящегося зверя, рыча на двух младших помощников Моррисона и не слушая рычания в свой адрес третьего, старшего. Лицо Лилиан Риарден странно расслабилось, как мышцы лежащего на дороге еще нетронутого, но уже дохлого животного. Укрепители духа пронзительно выкрикивали то, что, по их мнению, подумает мистер Моуч.

— Что мне сказать им? — вопил диктор программы, указывая на микрофон. — Мистер Моррисон, слушатели ждут, что я должен им сказать?

Ему никто не отвечал. Все спорили не о том, что сказать, а кого винить.

Никто не сказал ни слова Дагни и не взглянул в ее сторону. Никто не остановил ее, когда она выходила.

Она села в первое попавшееся такси и назвала адрес своей квартиры. Когда машина тронулась, она заметила, что приемник на приборной панели светится, но молчит, из него слышалось только отрывистое потрескивание: настроен он был на программу Бертрама Скаддера. Дагни откинулась на спинку сиденья, чувствуя только безнадежное отчаяние оттого, что безумие ее поступка, возможно, оттолкнуло мужчину, который, наверное, больше не захочет ее видеть. Она внезапно осознала всю безнадежность найти его — если он сам этого не захочет — на улицах Нью-Йорка, в других городах, в ущельях Скалистых гор, где конечная цель закрыта отражающим лучевым экраном. Но у нее оставался один, словно плавающий в пустоте, спасательный круг, за который она держалась во время выступления, и она знала, что просто не может его утратить, даже если потеряет все остальное: звук его голоса, говорящего ей: «Никто не сможет остаться здесь, искажая картину реальности каким бы то ни было образом».

— Дамы и господа, — внезапно послышался сквозь потрескивание голос диктора, — из-за технических неполадок, над которыми мы не властны, станция прекращает вещание на необходимое для ремонта время.

Таксист издал презрительный смешок и выключил приемник.

Когда Дагни вышла и подала ему банкноту, таксист протянул ей сдачу, потом неожиданно подался вперед, чтобы поближе увидеть ее лицо. Она была уверена, что он узнал ее, и с суровым видом взглянула ему в глаза. Его исхудавшее лицо и заплатанная рубашка говорили о безнадежной, проигранной жизни. Когда она протянула ему чаевые, он негромко сказал со слишком серьезной, слишком торжественной интонацией для простой благодарности за монеты:

— Спасибо, мэм.

Дагни резко повернулась и быстро вошла в здание, не позволяя ему заметить, как ей сейчас тяжело.

Дверь квартиры она отпирала, опустив голову; свет ударил ей в глаза снизу, от ковра, и она резко вскинула голову, с удивлением обнаружив, что помещение ярко освещено. Шагнула вперед. И увидела Хэнка Риардена, стоявшего в глубине комнаты.

Дагни замерла от неожиданности: во-первых, она не ожидала, что Хэнк приедет так скоро; во-вторых — выражение его лица. Оно было таким твердым, таким уверенным и вместе с тем таким спокойным — легкая полуулыбка, открытая ясность глаз, — что ей показалось, будто он постарел за один месяц на десятилетия, постарел в полном смысле слова: внешность, осанка, выдержка… Дагни вдруг поняла, что он, переживший месяц страданий, он, кого она глубоко ранила и готовилась ранить еще глубже, будет единственным, кто даст ей поддержку и утешение, будет той силой, которая защитит их обоих. Какой-то миг она неподвижно стояла на пороге, но увидела, что его улыбка становится шире, словно он читал ее мысли и говорил, что ей нечего бояться. Услышала легкое потрескивание и увидела на столе рядом с ним освещенную шкалу молчащего радио. Посмотрела ему в глаза, словно вопрошая, и он ответил ей легким кивком: он слышал ее выступление.

Они одновременно двинулись друг к другу. Риарден схватил Дагни за плечи; ее лицо было запрокинуто, но губ ее он не коснулся, взял руку и стал целовать запястье, пальцы, ладонь — это была та самая встреча, которой он так мучительно ждал. Потом вдруг сломленная всеми событиями этого дня и минувшего месяца Дагни расплакалась в его объятьях, прижавшись к нему; плакала она, как никогда в жизни, как женщина, покоряющаяся страданию и в последний раз тщетно протестующая против него.

Риарден подвел Дагни к дивану и попытался усадить рядом с собой, но она сползла на пол, села у его ног, уткнулась лицом ему в колени и откровенно, беззащитно рыдала.

Риарден не поднимал ее; он дал ей выплакаться, крепко держа в объятиях. Она чувствовала его ладони на голове, на плече, ощущала защиту его твердости, словно бы говорившей, что ему знакомо ее страдание, он чувствует его, понимает, однако способен воспринимать спокойно. И его спокойствие, казалось, облегчало ее бремя, даруя ей право быть слабой, здесь, у его ног; говорило, что он способен вынести то, что ей уже не под силу. Она смутно сознавала, что это настоящий Хэнк Риарден, и неважно, какую долю жестокости он некогда придал их первым проведенным вместе ночам, неважно, как часто она казалась сильнее его: это всегда было в нем, в самом корне их связи — это его сила, которая защитит ее, если только она лишится своей.

Когда Дагни подняла голову, Риарден улыбался ей.

— Хэнк… — виновато прошептала она, стыдясь своей слабости.

— Успокойся, дорогая.

Дагни снова уткнулась лицом в его колени; она сидела неподвижно, ей хотелось покоя, хотелось отогнать гнетущую, не облаченную в слова мысль: он смог перенести, принять ее выступление по радио только как признание в любви к нему; это делало ту правду, которую она должна была теперь сказать, таким жестоким ударом, какой никто не вправе наносить. Она ощущала ужас при мысли, что ей не хватит сил это сделать, и при мысли, что хватит.