Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод) - Рэнд Айн. Страница 75

— Мы ничего не можем поделать! — выкрикнул Филипп.

— Мы в твоей власти, — сказала Лилиан.

Они бросали свои мольбы в его недоступное для просьб лицо.

Они не знали — и их паника была концом усилий избежать этого знания, — что его беспощадное чувство справедливости, которое одно давало им власть над ним, заставляло его принимать любую кару и толковать любое сомнение в их пользу, теперь обернулось против них. Та сила, которая делала его терпимым, теперь сделала его безжалостным, и справедливость, способная прощать множество ошибок, сделанных по незнанию, не простит и одного сознательно причиненного зла.

— Генри, ты не понимаешь нас? — умоляющим тоном спросила мать.

— Понимаю, — ответил он спокойно.

Она отвернулась, избегая ясности его глаз.

— Тебе все равно, что будет с нами?

— Да.

— Неужели ты не человек? — От гнева ее голос стал пронзительным. — Неужели ты совершенно не способен любить? Я стараюсь коснуться твоего сердца, а не разума! О любви не спорят, не рассуждают и не торгуются! Ее нужно дарить! Чувствовать! О, господи, Генри, неужели ты не можешь чувствовать, не думая?

— Никогда не мог.

Через минуту голос ее вновь стал негромким, монотонным.

— Мы не так умны, как ты, не так сильны. Если грешили и ошибались, то потому, что мы беспомощны. Ты необходим нам, ты — все, что у нас есть, а мы теряем тебя и боимся. Времена сейчас ужасные и становятся все хуже, люди перепуганы до смерти, перепуганы, слепы и не знают, что делать. Как нам выжить, если ты нас бросишь? Мы маленькие и слабые, нас унесет, как щепки, этот поток ужаса, заливающий весь мир. Может быть, в этом есть доля нашей вины, может, мы помогли вызвать этот ужас, не сознавая, что делаем, но что сделано, то сделано, остановить его теперь мы не можем. Если ты покинешь нас, нам конец. Если исчезнешь, как все эти люди, которые…

Умолкнуть ее заставил не какой-то звук, лишь движение бровей, краткое быстрое движение родинки на щеке. Потом они увидели, что он улыбается; характер улыбки был самым ужасающим из ответов.

— Так вот чего вы боитесь, — неторопливо произнес он.

— Ты не можешь бросить дело! — завопила мать в слепой панике. — Не можешь бросить теперь. Мог бы в прошлом году, но не теперь! Не сейчас! Не можешь стать дезертиром, потому что теперь они отыграются на твоей семье! Захватят все, оставят нас без гроша, вынудят голодать, они…

— Замолчите! — крикнула Лилиан, способная лучше остальных читать сигналы опасности в лице Риардена.

На его лице сохранялись следы улыбки, и они понимали, что он больше не видит их, но были не в силах понять, почему в его улыбке — страдание и почти мечтательное желание, почему он смотрит в другой конец комнаты, на нишу дальнего окна.

Риарден видел изящно вылепленное лицо, остающееся сдержанным под потоком его оскорблений, слышал голос, спокойно сказавший ему здесь, в этой комнате: «Я хотел предостеречь вас против греха прощения». «Ты, знавший это тогда…» — подумал Риарден, но не закончил мысленной фразы, оборвал ее горестной, кривой улыбкой, так как знал, что собирался произнести: «Ты, знавший это тогда, прости меня».

«Вот в чем, — думал он, глядя на свою семью, — суть их просьб о милосердии, логика тех чувств, которые они так добродетельно именовали нелогичными. Вот в чем простая, грубая сущность всех, кто утверждает, что способен чувствовать, не думая, и ставить милосердие выше справедливости. Они знали, чего бояться, они поняли и назвали раньше, чем я, единственный оставшийся мне путь освобождения; безнадежность моего положения как промышленника, тщетность моей борьбы, невыносимое бремя, которое вот-вот навалится и раздавит меня; поняли, что разум, справедливость, самосохранение указывают мне единственный путь — бросить все и скрыться. Однако они хотели удержать меня, оставить в этой жертвенной печи, хотели, чтобы я позволил им дожрать себя во имя милосердия, прощения и братско-каннибальской любви».

— Мама, если ты еще хочешь, чтобы я это объяснил, — очень спокойно заговорил он, — если все еще надеешься, что у меня не хватит жестокости назвать то, чего вы якобы не знали, то в вашей идее прощения порочно вот что. Вы сожалеете, что причиняли мне боль, и в виде искупления своей вины просите, чтобы я принес себя в жертву.

— Логика! — завопила мать. — Опять ты со своей проклятой логикой! Нам нужна жалость, жалость, а не логика!

Риарден поднялся.

— Постой! Не уходи! Генри, не покидай нас! Не обрекай на гибель! Какие ни есть, мы люди! Мы хотим жить!

— Да нет, — начал он в спокойном удивлении и, когда эта мысль сформировалась полностью, закончил в спокойном ужасе, — не думаю, что хотите. Если бы хотели, вы знали бы, как ценить меня.

Лицо Филиппа, словно в безмолвном подтверждении этих слов, постепенно приняло выражение, которое должно было представлять насмешливую улыбку, однако в нем были только злоба и страх.

— Ты не сможешь бросить все и скрыться, — сказал он. — Скрыться без денег нельзя.

Эта фраза как будто бы попала в цель; Риарден замер, потом усмехнулся.

— Спасибо, Филипп, — сказал он.

— А?

Филипп нервозно передернулся в замешательстве.

— Так вот в чем причина ордера на арест. Вот чего боятся твои друзья. Я знал, что они готовят мне сегодня какую-то ловушку. Но не знал, что арест задуман как средство помешать моему побегу. — Риарден с удивлением взглянул на мать. — Так вот для чего тебе понадобилось видеть меня сегодня, перед совещанием в Нью-Йорке.

— Мать не знала этого! — крикнул Филипп, потом спохватился и закричал еще громче: — Я не понимаю, о чем ты говоришь! Я ничего не сказал! Я не говорил этого!

— Не беспокойся, жалкая вошь, я не скажу твоим друзьям, что ты проговорился. И если вы пытались…

Риарден не договорил. Он поглядел на три лица перед собой и завершил фразу неожиданной улыбкой: в ней были скука, жалость, невыносимое отвращение. Он видел окончательное противоречие, комичную нелепость в конце игры иррационалистов: вашингтонцы надеялись удержать его, поручив этой тройке попытаться сыграть роль заложников.

— Ты считаешь себя совершенно безупречным, не так ли? — Этот неожиданный крик издала Лилиан. Она вскочила и преградила ему выход; лицо ее было искажено. Риарден видел его таким лишь раз, в то утро, когда она узнала имя его любовницы. — Ты совершенно безупречен! Ты очень гордишься собой! Так вот, мне есть, что сказать тебе!

Лилиан выглядела так, словно до этой минуты не верила, что ее игра проиграна. Выражение ее лица подействовало на Риардена как замкнувший цепь щелчок выключателя, и он с неожиданной ясностью понял, в чем заключалась ее игра, и почему она вышла за него замуж. «Если избрать человека постоянным центром своих забот и средоточием взгляда на жизнь значит любить, — подумал он, — тогда правда, что она любила меня. Но если для меня любовь была празднованием своей сущности и жизни, то для тех, кто ненавидит себя и ненавидит жизнь, стремление к уничтожению представляет собой единственную форму и эквивалент любви. Лилиан избрала меня за мои лучшие качества, за силу, уверенность, гордость, избрала, как избирают объект любви, как символ жизненной силы человека, но целью ее было уничтожение этой силы».

Риарден мысленно видел тех людей такими, как во время их первой встречи. Он, человек бурной энергии и страстных амбиций, человек успеха, сияющий пламенем своих достижений, оказался среди той претенциозной золы, которая именовала себя интеллектуальной элитой, выгоревших остатков неусвоенной культуры, питавшихся отсветом разума других людей, провозглашавших свое отрицание разума как единственную претензию на исключительность, стремление править миром как единственную страсть. И она, непрошеная поклонница этой элиты, перенявшая у этих людей банальную усмешку как единственную реакцию на Вселенную, считавшая бессилие достоинством и пустоту добродетелью, видела в нем, не знающем об их ненависти, простодушно презирающем их позерство, опасность их миру, угрозу, вызов, укор.