Владетель Ниффльхейма (СИ) - Демина Карина. Страница 66

Грим пел о паводках и засухах, когда река мелела, а устье трескалось, как трескается обожженная кожа. О ветре в камышах. О елях, соснах и ладьях. О кораблях драконоголовых и толстых кнаррах. О форели в стремлении ее преодолеть пороги, продолжая жизнь…

Влажно стучали копыта по воде. Скрывался всадник, и белая рубаха его сливалась с белизной просторов. А волны шли на зов Нагльфара, и силы их, утраченные было, возвращались.

И морской табун, умерив бег, распался. Мелькали гладкие спины, разбивались брызгами гривы и пена поднималась выше и выше.

Спрятав скрипку, Грим схватил водяного коня за хвост и быстро, пока не лопнула становая жила, вскочила на спину.

— Хэй! — крикнул он, ударяя тяжелой косой, словно плетью. — Хэй! Хэй!

Полетел Бекахест, водяной жеребец, вынес Грима в голову табуна, на самое острие воды.

Быстрей, быстрей… опережая время. Прыжком через разлом. Вихрем — по лесу, питая влагой прах, выворачивая недоразвитые дерева и кроша кости. Ветром по желобам, наполняя их гудением, злым, упреждающим.

Нагльфар лежал на боку, подставив второй, разломанный, небу. Бекахест заплясал, чуя близость старшего брата. Но стоило сделать шаг, как конь разлетелся на осколки-брызги.

— Не спеши, музыкант, — сказала мара в кружевном туманном наряде. — Не спеши туда… поговори со мной.

— Не о чем.

— Почему же? Иль нехороша. А если так? Узнаешь ли меня, скальд?

Рыжий волос, что пламя живое, лицо солнцем отмечено, веснушками-пятнышками. Видел это лицо Грим сквозь воду, любовался и налюбоваться не мог. Юный был. Глупый был.

А она приходила каждый день, садилась с пряжей и тянула шерстяную ровную нить. Сама же, знай, поглядывала на воду. И сердце Гримово томилось чувством странным, непознанным. Звало наверх.

И Грим не устоял.

Он вынырнул из омута и, заглянув в синие глаза, схватил то драгоценное, без чего не мыслил жизни. Сомкнулись пальцы на горле, рванули и потянули в омут.

Плескалась дева рыбкой в сетях, рвалась на волю, и воздушные пузыри поднимались из горла. Грим ловил их губами и пил ее жизнь, а после, обезумев от страсти, пил и кровь. Опомнился лишь когда потухли синие глаза.

— Убийца, — со смешком сказала Мара.

— Не тронь! Ее не тронь.

— Иначе что?

Скрипка легла в руку.

— Думаешь, я испугаюсь музыки? А ты… ты не боишься исчерпать себя?

Солнце рисует круги на воде. Волос к щеке прилип. Кружит стрекоза. Рыба играет. Тишина.

— Твоя музыка — это просто звуки… — рыжина волос Мары блекнет.

Лопается водяная пленка, соединяя миры. И падает тяжелое горячее тело в Гримовы ласковые руки. Он хотел быть ласковым с нею, с первою… он не умел.

Солнце летит, посылает лучи, словно стрелы. Но что с того? Грим не отпустит…

— Звуки и ничего больше!

От косы отходят клочья тумана. И руки плывут… лицо растекается. Зато хрипят застоявшиеся водяные кони.

— Она все равно тебя не любила и не полюбила бы! Ты же нежить! Убийца! Ты только думаешь, что умеешь любить! — Мара таяла, истончаясь до прозрачности. — А на самом деле тебе просто нужна кровь! Как мне — память… только я не притворяюсь.

И Грим не притворялся.

Он просто играл. Теперь вот он умел играть… теперь бы он не позволил огненноволосой умереть…

— Ты все равно опоздал, — шепнула Мара, прежде, чем исчезнуть. — Смотри…

И Грим, пусть сам не желая, повернулся туда, где застыл Нагльфар. Спеша опередить море, несся к кораблю драугр, синей, мертвой поземкой слался он.

Замерло море, готовое бежать.

Не будет этого! Грим вышел из воды и сделал первый шаг по сухому берегу. Второй. Третий. Он шел, волоча за собой отяжелевшую косу, и на ней, будто на привязи, — море.

— Не успеешь… — смех мары дробил камни. — Не успеешь, глупый Грим.

Возможно. Но он хотя бы попытается.

Не ради себя, но ради той, рыжей, кровь которой научила музыке. Пришло время отдавать долги. И Грим в третий раз за день поднял скрипку. Единственное, о чем жалел он, так об утонувшей фляге.

Кровь ему бы пригодилась.

Глава 5. Волосы и нити

Юленька изо всех своих сил старалась не плакать. Она закусила сначала верхнюю губу, потом и нижнюю. Но пальцы все равно дрожали, и ей казалось, что все вокруг видят эту дрожь и ее, Юленькину слабость. И что сочувствуют ей, или напротив — смеются?

От мыслей становилось горько.

— В слезах нет смысла, — сказала Снот, забираясь на колени. Поднявшись на задние лапы, она передние положила на плечи и коснулась щеки мокрым носом. — Послушай меня, крылорожденная. Не дело рыдать над несбыточным.

Она не рыдает. Совсем не рыдает. Ни капельки!

Было бы из-за чего…

— Вот так уже лучше, — кошка лизнула в щеку. Язык у нее оказался колючим, как наждак.

Мама не разрешала кошку заводить, потому что от кошек шерсть и токсоплазмоз, а еще у них вши бывают. Или глисты. Или лишай, от которого выпадают волосы, а кожа шелушится.

— П-почему над несбыточным? — Юленька все-таки поймала слезинку, первую и последнюю, потому как теперь, рядом с Снот плакать расхотелось.

— Ну… разве будешь ты ждать весну в час неурочный? Или вьюгу летним зноем?

— Не знаю.

— А цветов от земли, что растрескалась, подрастеряв всю воду?

— Я… я думала, что ему нравлюсь.

— Нравилась, — поправила Снот, прижимаясь к щеке. — Раньше. Ты же сама видела. Ты заглядывала далеко, так что вспомни.

Юленька не хотела вспоминать, во-первых, потому что заглядывать в чужую украденную память было стыдно, во-вторых в этой памяти обитала Лизка и все остальное, мерзкое, о чем Юленьке думать не хотелось. А стоит потревожить и оно всплывет.

— Ты юна. И он тоже. Вы тянулись друг к другу, как тянутся ивы к воде. Разве понимают они желание это? Ничуть.

— Я не ива!

Стряхнуть бы кошку, она мерзкая! Пахнет как старая мамина шуба, которая хранится в полиэтиленовом чехле и летом, в августе, вывешивается на балкон. Шубу приходится переворачивать, подставляя то один, то другой ее бок солнцу. И на руках, одежде, остаются длинные темные волоски…

Мама хотела бы новую шубу, а лучше несколько, чтобы как у Аллочки…

— Ты не ива. Ты — дева. И желаешь любви. Ты ищешь ее везде и готова принять тень за сущность. Понимаешь? Не злись на меня. Я лишь пытаюсь унять твою боль, маленькая Бедвильд, поверившая кузнецу, который говорил о любви, но желал лишь мести. Он принес ей боль и позор…

— Алекс не станет…

— Тише, — жестко сказала кошка. — Не спеши обманывать себя. Ты видела его изнутри. Ты знаешь, что он такое. И повторюсь, это не стоит слез. Лучше подумай о том, что ты умеешь летать.

Почему мамина шуба не пахла лавандой? Ведь Юленька запихивала пакетики в карманы и еще в отвороты рукавов. А шуба все равно не пахла, то есть лавандой. От нее тянуло пылью и еще чем-то резким, грязным.

Уж не шерстью волшебной кошки?

— Я чую смерть в уродливом обличье! — воскликнул Нагльфар и голос его оглушил Юленьку.

Надо сказать, что драконий корабль не то, чтобы пугал, скорее уж смущал ее самим фактом своего существования. Он был живым и неживым. Вещью и существом. Или наоборот, сначала существом и существом разумным, а после уж вещью.

Но как бы то ни было, первые шаги по палубе Юленька делала осторожно, боясь причинить вред. А Нагльфар, наблюдая за ней, улыбался во всю ширь драконьей пасти.

— Ты, милая, пушинки легче, — сказал он и облизнулся, как если бы собирался съесть. — Жемчужина рассвета на ладони тьмы!

— Спасибо, — и Юленька покраснела, потому что никто и никогда не говорил ей таких вещей.

Внутри стало хорошо, радостно, но только до того разнесчастного неудачного разговора, перешедшего в разговор другой, тоже неудачный.

И замечательно, что дракон прервал его.

Снот не права. Алекс — другой.

Какой?

Просто другой.

— И бег ее стремительный несет погибель юным асам. Поспешите! Я море позову! О море, море!