Владетель Ниффльхейма (СИ) - Демина Карина. Страница 77
Потом, отложив пемзу, Инголф вооружается куском хозяйственного мыла, запах которого вызывает легкую тошноту. Мыло жжется. Особенно страдают глаза, и на мгновенье Инголф слепнет.
Но вода спасет его снова.
Она же уносит пряди волос, которые Инголф обрезает, подхватывая ножницами у самого черепа. В грязном зеркале видно, что волос много. Ножницы щелкают, щелкают, порой выдирая пряди с корнем, но Инголф терпит. В конечном итоге волосы забивают слив, и ванна постепенно наполняется грязной водой.
Тот, кто получит эту квартиру, будет недоволен.
Но Инголфу плевать.
В его шкафу находится чистая рубашка, спрятанная на самом дне старого чемодана. Ткань ее мягка, а воротник и манжеты слегка затерты, но это лучшее, что есть у Инголфа. Он гладит рубашку тщательно, раскаленной поверхностью утюга стирая малейшие загибы. Затем наступает очередь брюк.
Инголф выходит из дому в четверть второго. Спустя час он добирается до места.
Ворота дома открыты.
Присев на корточки, Инголф занялся винтовкой. Он собирал ее, стыкуя детали в утвержденном порядке, и те сами тянулись друг к другу, спеша слиться в единый, живой механизм.
Инголф был не против.
Он пересек черту порога, держа винтовку на плече.
— Эй, — сказал Инголф, и тишина подхватила голос. — Я здесь!
Слова крошились, как льдины в весенней воде. И эхо долго катало их по двору, по черному стеклу, которое разлилось от края до края забора.
Сквозь толстые подошвы военных ботинок, Инголф ощущал холод, идущий от этого стекла. И собственные пальцы его леденели, несмотря на теплые носки и стельки из овчины.
— Я пришел!
Дом смотрел на Инголфа. Он был длинным и низким, как старый коровник, основание которого сложили из круглых человечьих черепов, а стены — из кусков красного пластика. Этот пластик покрыли инеем, словно лаком, и тем самым спаяли листы на веки вечные.
А над крышей вились дымы. Они вытянулись в небо, как лески, которые привязали к дому старую дряблую тучу, брюхо которой почернело и раздулось. Еще немного и туча лопнет. Тогда просыплются на землю иглы-молнии, затрещат громы, хлынет вода…
Воду Инголф все же недолюбливал.
В дом он заходил осторожно, прислушиваясь и принюхиваясь. Красные от раздражения глаза слезились и долго привыкали к сумраку, расшитому дымами.
Пусто. Лишь постанывают дубовые доски под ногами. И волчьи головы смотрят со стен, щурятся, скалятся, но не рычат. Клацают зубы. Капает слюна. Дергаются волки, пытаясь сорваться с железных крюков, и железо скрежещет, но держит.
Инголф идет.
— Пес… пес… — шепчутся чучела, и дыбом поднимается шерсть на загривках. Полярный медведь, дремавший в углу, вдруг наклоняется и падает на четыре лапы. Крохотная голова его раскачивается влево-вправо, словно норовя соскочить с широкой шеи.
Черные глаза, вырезанные из обсидиана, не видят Инголфа, но нос — чует. И зверь идет на запах, нащупывая путь лапами. Огромное тело его перекрывает коридор, вынуждая отступать. Но сделав шаг назад, Инголф останавливается.
Опускается на одно колено и вскидывает винтовку.
Медведь слышит щелчок. Он улыбается, зная, что пули ему не страшны.
— Пес… — шепчет он.
Лиловый язык, цветом и формой похожий на шелковый галстук, вываливается изо рта и повисает на клыке. А медведь протягивает лапу.
И когти касаются щеки Инголфа.
Инголф нажимает на спусковой крючок. От грохота выстрела закладывает уши. Отдача разворачивает, швыряя на когти-ножи, и летят клочья кожи, отворяя первую кровь.
Пуля проходит между челюстями и пробивает затылок. Из дыры хлещет тугая струя песка, текучего, как масло. И вскоре белая медвежья шерсть пропитывается им.
Медвежьи глаза трещат и рассыпаются.
Инголф проводит рукой по щеке: мокра. Пальцы окрашиваются бурым. А зверье на стенах примолкает, лишь плешивая сова смеется. И смеется долго, натужно, пока вовсе не лопает. Свистят перья осколками, пробивают плащ и путаются в толстой шкуре свитера.
Рубашку бы не попортили…
Инголф проходит мимо издохшего медведя. Его цель близка, а патронов осталось всего три. И четвертой — пуля, зажатая между мизинцем и безымянным пальцем левой руки.
Коридор выводит в огромный зал, стены которого сально лоснятся, а крыша зияет многочисленными дырами. В эти дыры и тянется дым, привязавший к дому старую грозовую тучу.
Дым рождается над котлами, которых здесь десятки или даже сотни — бесконечные ряды черных закопченных котлов, подвешенных над кострами. Огонь нарядного зеленого цвета лижет чугунные бока и, приподнимаясь на костях, заглядывает внутрь, чтобы тотчас скатиться, спрятаться средь крупных углей. Пламя гудит. Котлы потрескивают. И немо страшно кричит варево.
— Беги! Бегибегибеги… беги…
Крик продирает до костей и требует упасть на колени, растянуться между рядами и отдать себя, всего, сколько есть, на пропитание огню. Пламя примет. Оно уже распахнуло ласковые объятья, готовое сдавить Инголфа и выдрать кости.
А что останется — то швырнут в котел.
Нет!
Первый шаг и прокушенная губа. Кровь бежит по подбородку и мешается с другой, отворенной чучелом медведя. От вопля закладывает уши. И сердце останавливается.
Второй шаг. И третий. Инголфа разламывает на части. Трещины рождаются внутри, из той пустоты, которая осталась после ее ухода. Скоро кожа — тонкая мягкая человечья кожа — не сумеет удержать все части Инголфа вместе.
Четвертый.
Огонь хватает за ногу, как бешеный пес. Иглы-клыки пробивают воловью шкуру и шерстяной носок, вымораживают ступню, а лодыжку, голень… пес держит крепко. Но вырваться еще можно. Если оставить ему ногу. Пламя мурлычет:
— …отрежь ногу свою… вырви глаз свой…дай-дай…
И когда глазные яблоки начинают выползать, натягивая якорные цепи мышц, Инголф закрывает глаза. Как ни странно, сквозь веки он тоже видит, но иначе.
В котлах обитает зверь. Во всех и сразу. Тысяченожка с чугунными подковами, со щетинистым телом, сплетенным из тени и вздувшимся пузырем зоба. Он пульсирует, отсчитывая удары, но эти — лишь эхо иных. Настоящее сердце зверя находится в глубине дома.
До него Инголф доберется позже.
Пуля взрывает зоб, и горячий туман выплескивается на пол. Рвутся лески. Громыхает туча. Она сыплет молниями щедро и метко, сбивая котлы, и прошивая насквозь тысяченогое существо. А то не спешит умирать, оно пляшет в напоенном электричеством воздухе, и пламя — уже рыжее, живое — скатывается с панциря на стены.
Инголф отступает. Он закрывает дверь и оказывает лицо к лицу с врагом.
— У тебя три пули, — говорит тот.
— Две, — поправляет Инголф, зажимая пятую, бесполезную.
— Две тоже неплохо. Хватит. Идем.
— Куда?
— Вниз. Тебе надо кое-что сделать.
Инголф не двигается с места. Он разглядывает врага и думает, почему тот не спешит убить Инголфа. Враг невысок, сутуловат и мало походил на свое отражение из сна.
С другой стороны, запах — а запах не способен врать — подтверждает, что перед Инголфом находится именно то существо, по следу которого Инголф шел.
— Нет. Не совсем, — враг раскрытой ладонью коснулся дула, и оно прошло сквозь ладонь.
— Ты призрак?
Инголф был готов поверить в призраков, но враг покачал головой и сказал:
— Я — Вёрд. Часть того, что ты ищешь.
Глава 5. Аспекты безумия
Доктор Вершинин забрался на подоконник и дергал ручку, пытаясь открыть окно. Ему требовался воздух. Ему требовалось очень много воздуха.
А окно не поддавалось. Створки его склеились и заперли Вершинина в кабинете.
Снаружи горел асфальт. Он пузырился и трескался, выпуская из трещин рыжих змей, и те расползались, пожирая все вокруг.
Особенно воздух.
И Вершинин, отчаявшись, ударил локтем по стеклу.
Борис Никодимыч очнулся у подоконника, среди прозрачных осколков. Один, крупный кривой, словно нож, торчал из предплечья. Он приколол рукав к руке, и подарил отрезвляющую боль.