Черно-белый танец - Литвиновы Анна и Сергей. Страница 59

И он, мгновенно взбудораженный песней, против желания, вспомнил ее. Настю. Вспомнил ту, чей образ – взгляд, улыбку, дыхание – он старательно избегал вспоминать все эти долгие годы. Ту, о которой он заставлял себя не думать все эти тысячу с лишним дней – и тысячу с лишним ночей...

...Ее письмо настигло его уже в лагере. Оно пришло только через полгода после того, как было отправлено.

Все это время он старательно пытался выкинуть ее из головы. Ее – как и весь остальной, вольный мир. Но Настю – в первую очередь. Он старался смириться с тем, что ни ее, ни свободную жизнь он больше не увидит. Десять лет – слишком долгий срок.

Арсению удавалось забывать о Насте днем. И это оказалось нетрудно. Слишком много враждебности было вокруг, слишком хотелось есть. Слишком много сил приходилось прилагать, чтобы сохранить собственное достоинство.

Но ночью Настя часто приходила к нему. Приходила во сне. И никогда она не упрекала его, не плакала, не грустила. Она смеялась, они сидели где-то в ресторане, она брала его за руку, они гуляли по Нескучному саду... Она приближала свое лицо к нему и целовала. Просто целовала – и никогда ничего больше.

А потом пришло письмо.

«Милый, дорогой, любимый Арсений!

– начиналось оно.

Сенюшка!

Наверно, я тебе доставлю много горя этим письмом, но знай прежде всего другого, о чем мне придется тебе рассказать: я любила тебя, люблю, и, наверное, всегда буду любить. Что бы со мной не случилось и где бы я ни оказалась. И я сделаю все, чтобы освободить тебя. Все! Излишне говорить, что я не верю и никогда ни на секунду не поверю в то, что ты виновен. Ты не мог этого сделать. Не мог. Я знаю это. Произошла чудовищная ошибка. И я добьюсь, чтобы эту ошибку исправили. Ты вернешься. Я сделаю все, что в моих силах – и даже больше. И когда ты вернешься, мы будем вместе...»

А дальше она писала о том, что у нее скоро родится сын. Наверное – сын. Их сын. И еще о том, что она устала жить одна, вдали от семьи. И устала сопротивляться своей матери и бороться с ее железной волей. И о том, что она пошла у нее на поводу. И решила выйти замуж. За другого. За Евгения. За ненавистного Эжена.

«Да, я, наверное, слабая, несамостоятельная, подлая. Я не декабристка. Не некрасовская женщина. Но почему-то я думаю, что так, будучи замужем за ним, я вернее смогу спасти тебя. И ты – скорее вернешься. И тогда мы будем вместе. Обещаю тебе – будем вместе. Потому что я любила тебя, и люблю, и всегда буду любить...»

Он порвал это письмо. Немедленно по прочтении.

А следующие два письма порвал прямо в конвертах, не читая.

Однако письма продолжали приходить с удивительной для лагеря регулярностью – раз в два месяца. И новое письмо Арсений не выдержал и вскрыл. Но читал он его уже отстраненно, холодно – как если бы его написала совершенно чужая женщина. Как если бы оно пришло из Америки, с Марса, с Луны. Настолько ее жизнь, дела и заботы были бесконечно далеки от него.

Он смирился с тем, что ее больше нет в его жизни.

И вот теперь... Теперь, кажется, чувство к Насте снова настигло его. Неожиданно. Прямо посреди морозной улицы. Под звуки песни, доносящейся из чьей-то чужой форточки.

Впервые за тысячу дней он расслабился, и любовь к ней снова поразила его.

Или, скорее, эта любовь никуда не уходила, она была старательно похоронена в нем, а вот теперь – снова ожила.

А певец пел: 

В комнате с белым потолком
С правом на надежду
В комнате с видом на огни
С верою в любовь...
* * *

Европейская Прага находилась от Москвы примерно на том же расстоянии, что и уральский Соликамск – но не к востоку от советской столицы, а к западу.

И в то же самое время, когда Арсений стоял в телогрейке и кирзачах посреди заснеженной соликамской улицы, Эжен Сологуб остановил такси на Малостранской набережной, немного не доезжая до моста Легионеров.

Их с Арсением Челышевым разделяли в ту минуту не только огромное расстояние, но и немыслимая социальная пропасть. Вчерашний зэк – и успешный дипломат. Невыездной беспаспортный бродяга, радующийся при виде белья, развешенного на веревочке – и человек с несколькими паспортами и открытыми визами во многие европейские страны.

Трудно представить себе кого-либо из советских людей, более далеких друг от друга.

В Праге было прохладно – прохладно, разумеется, не по соликамским, а по пражским меркам: всего плюс пять, влажный воздух, изморось, сырость.

Эжен не спеша пошел по Вшедровой улице. Выглядел он как настоящий чех: ботиночки фирмы «Цебо», плащ восточногерманского производства, в руке здоровенный румынский «дипломат». Впрочем, оценить его способности к мимикрии, кажется, было некому. Ни единого человека не было на улице. Он проверился: никто не следовал за ним.

На стене дома он издалека увидел линию, прочерченную розовым мелком. Агент подтверждал: встреча состоится. Через пять минут Эжен входил в «гостиницу», забегаловку на улице Уезд.

Забегаловка плавала в клубах сизого дыма. Все пять столиков были заняты. Чехи по-европейски рано обедали.

Эжен с порога поздоровался с барменом и заказал «малый праздрой».

У окна, один за столиком, сидел грустный чех с унылыми усами. Он допивал пиво и доедал гуляш. Эжен попросил разрешения присоединиться к нему. Тот равнодушно кивнул.

Сологуб поставил свой дипломат под столик.

Как всегда во время передачи, чувства были обострены до предела. Не имело никакого значения, что он сейчас находится в братской социалистической стране. Это не делало операцию менее опасной. В данном случае – даже наоборот.

Он мазнул взглядом по бармену и посетителям за столиками: может быть, это как раз те люди, которые будут его брать? За одним столиком – четыре мужика, по виду строительные рабочие. За другим – две подружки лет сорока. За третьим – мрачный одинокий тип в кепке, глубоко надвинутой на лоб... Еще – настороженно оглядывающаяся парочка: может, скрывающиеся любовники, а, может, туристы. А, может... Как всегда, ничего определенного о людях вокруг сказать было нельзя. Они могли быть просто посетителями. А могли быть – агентами местной «беспеки».