Дорога на две улицы - Метлицкая Мария. Страница 25

Борис заходил к внучке после работы. Долго и молча, словно стараясь увидеть что-то важное, разглядеть что-то известное и понятное только ему.

Девочка радовалась и деду. И первое ее слово было – «деда». Что ввело в транс «тетю Лелю» надолго и всерьез.

– Так всегда, – смеялась Елена. – Те, кто вкладывает больше всех, как правило, остаются в стороне.

– Утешила! – фыркала Ольга и обиженно поджимала губы.

Спустя год или полтора Елена заметила – с большим, надо сказать, удивлением, – КАК изменилась их жизнь с появлением этой маленькой девочки.

Волшебным образом, надо сказать, изменилась. Все стали терпимее, добрее, что ли. Споры и разногласия утихли, а суета и беспокойство, коих прибавилось значительно, никого не раздражали и не утомляли. Еще прибавилось радости, новых открытий, приятных и милых пустячков, понятных только очень близким и очень родным людям, абсолютного единения и сплоченности. И ощущение такой поддержки и близости! Такой защищенности и уверенности, что им все по плечу! Потому что ВСЕ ВМЕСТЕ! И все друг за друга.

И это давало такие силы, что все прочее не имело никакого значения.

Все это помогало перенести страшную потерю. Потерю Машки-старшей.

Теперь ее называли так.

* * *

Елизавета Семеновна пережить смерть внучки так и не смогла. Теперь она почти не вставала с кровати. Почти не ела и почти не разговаривала. Отвечала только Гаяне – и то коротко: «да», «нет», «не хочу», «спасибо».

Когда приходил Борис, отворачивалась к стене. Говорила одну фразу:

– У меня все за-ме-ча-тель-но.

Он не выдерживал и кричал:

– Господи! Ну неужели я и в этом виноват? Мама, опомнись! И подумай, каково мне! Она ведь, если ты забыла, была моей дочерью!

Елизавета Семеновна поворачивала голову и с иезуитской улыбкой смотрела на сына.

– Это ты забыл, Боря, что она твоя дочь. А насчет того, каково тебе… – она усмехалась, – так у тебя еще трое. Полный комплект. Утешишься как-нибудь.

Он вскакивал, срывался, хлопал дверью, выскакивал в коридор и натыкался на бывшую жену. Она неловко брала его за руку, гладила по голове и умоляла не расстраиваться. Он долго не мог успокоиться, вздрагивал, давился рыданиями, громко сморкался, потом окончательно терялся от нелепости ситуации – его, взрослого и здорового мужика, отца троих детей, успокаивала брошенная им жена. Мать, потерявшая единственного ребенка. Он вырывался из ее слабых рук, бормотал что-то нелепое и бестолковое и выскакивал на лестничную площадку. Не поднимая глаз. Смотреть на нее было невозможно и невыносимо стыдно.

* * *

Что такое Гаяне, Елена окончательно поняла после одного эпизода: к Восьмому марта та передала ей кружевную скатерть – кипенно-белую, жестко открахмаленную, с пущенной по кудрявому краю серебристой ниткой.

Елена, не любительница подобной, слегка мещанской красоты, скатерть на стол постелила. И все восхищалась кропотливостью и сложностью исполнения.

В ответ, сильно смущаясь, она отправила «алаверды» – кубачинский изящный серебряный черненый браслет. В следующий раз Машка приволокла банку персикового компота и банку варенья из белой черешни. Елена отправила с Машкой мохеровый шарф – роскошный, в яркую шотландскую клетку, с богатым ворсом – мохер назывался королевским и был, разумеется, из «закромов родины». Точнее, из закромов вездесущей подруги Эли.

Первой возмутилась Машка – и сколько все это будет продолжаться? Я вам, между прочим, не почтовый голубь.

И вправду, пора было остановиться. Но к праздникам и различным датам «поздравляшки» не возбранялись.

Машка с Ольгой были неразлучны. Скучали друг по другу так, что, когда Машка уехала с классом на экскурсию в Питер, всего-то на пять дней, Ольга впала в транс и крутилась у телефона – а вдруг та позвонит. Елена смеялась – Маше в Питере не до звонков! Столько впечатлений, да и рядом классные приятели.

Ошиблась. Машка позвонила на третий день, отстояв очередь на почтамте. Из Питера привезла сестре сувенирную глиняную тарелочку с Медным всадником. Тарелочка поселилась у Ольги над кроватью – навеки.

Однажды Елена испытала что-то подобное разочарованию или уколу ревности. В Большом, на «Аиде» с великолепной Вишневской (билеты распространяли на работе мужа) «умная» сотрудница, окинув внимательным взглядом щебечущих в сторонке девчонок, сочувственно вздохнула:

– Ой, Елена Сергеевна! Какая же старшенькая у Борис Васильича красавица! Куда вашей младшей до нее! Обидно даже.

Все понятно, она не слепая. Машка – признанная красотка, каких мало. Лелька – девочка обычная, ничего особенно. Мышка серая. Баба та – дремучая дура или сволочь. Тоже понятно. Но…

Сердце-то заныло… Глупое материнское сердце.

* * *

На похоронах Елизаветы Семеновны Елена от Гаяне не отходила.

Гаяне заходилась в безмолвной истерике – даже в этом горе она не могла потревожить и побеспокоить людей.

Только твердила:

– Никого не осталось, никого. Никого на всем белом свете.

Ольга взяла ее за руку.

– А мы? – сказала она. – Мы-то у вас есть! Вы и мы – это одна семья.

Гаяне вымученно улыбнулась и крепко сжала Ольгину руку.

На похороны подруги приехала и Софка – худая до старческой костлявости (где та пухлая и румяная красотка с пышной грудью и ножками «бутылочкой»?), согнутая в крючок, с мелко трясущейся ядовито-рыжей, неровно прокрашенной головой и по-прежнему пурпурно накрашенными губами.

Софка стояла у гроба подруги и что-то шептала себе под нос.

На поминках сказала Борису:

– Бобка, вот и осталась я одна. Лизка меня и здесь опередила.

Он удивился:

– А где еще, Соня? Мне-то казалось, что ты (с возрастом он перешел с ней на «ты») всегда была впереди.

Она рассмеялась скрипучим старческим смехом:

– Ошибаешься! Она и тебя родила, и внучку понянчила. И любила один раз и на всю жизнь. А я – ни одного. Даже не знаю, что это такое. Я всегда свою жизнь устраивала. Выгодно устраивала. Чтобы легче было, удобней, сытней. И что в итоге? Я одна. Как забытая в заднице клизма, – и она расхохоталась уже в голос.

Он покачал головой:

– Ну, вы даете, Софья Ильинична! Хулиганка, ей-богу! Не по возрасту, матушка.

Софка досадливо махнула сморщенной лапкой:

– Брось. Я всегда такой была. Что, перед смертью исправляться?

– Поживи еще! – попросил он. – Какие наши годы!

– Бобка! – сказала она шепотом и воровато оглянулась. – Обещай, Бобка, что ты меня похоронишь! Так же, как Лизку, в нарядном гробу и с поминками! Чтобы не сгнила я у себя в Кузьминках, пока соседи вони не учуют!

Он погладил ее по руке. Вздохнув, грустно кивнул.

И повторил:

– Поживи еще, Софка!

Она пожила – целых семь лет после смерти подруги. Борис ездил в Кузьминки каждую неделю с авоськой продуктов. Софка умоляла привезти «чего-нибудь человеческого». Клянчила торт и пирожные, жирный тамбовский окорок и копченую рыбу. Он на просьбы не реагировал и исправно носил кефир, гречку, постную курятину и соевые батончики на ксилите – на баловство. У Софки был страшный диабет.

Софка устраивала истерики и швыряла батончики в мусорку.

– Для плебеев! – возмущалась она. – У меня даже прислуга не ела такое дерьмо!

Он призывал ее к благоразумию, тыкал пальцем в анализ крови, а она крутила пальцем у виска и называла его кретином.

– За что держаться? – удивлялась она. – Разве это жизнь? Пожрать от пуза нельзя, на улицу выйти тоже, читать не могу – слепну, телевизор – бред сивой кобылы. Про жизнь доярок и сталеваров мне безразлично. Ну не входят они в круг моих интересов! Тряпки не покупаю – и их нет, да и зачем они мне! А ты еще лишаешь меня последней радости! Чего-нибудь вкусненького! – И она начинала от обиды хлюпать носом.

В «Смоленском», в отделе заказов, он заказал ей на день рождения огромный шоколадный торт с нелепым гномом. Купил ананас, ветчины, копченой селедки и бутылку коньяка. Дверь открыл своим ключом. Обычно Софка, сохранившая – единственное! – отличный слух, слышала скрежет замка и семенила в прихожую.