Весь невидимый нам свет - Дорр Энтони. Страница 43
– Ищите на восьмидесяти метрах, Пфенниг. Обычно полевая команда не знает, на какой частоте искать, но сегодня, для первого испытания, мы немного смухлюем.
Вернер надевает наушники, и его слух наполняется треском. Он настраивает радиочастотный усилитель и фильтр. Скоро оба прибора уже слышат пиканье передатчика.
– Я засек его, герр доктор.
Собаки скачут и фыркают от волнения. Гауптман широко улыбается. Он достает из кармана стеклограф:
– Прямо на радио, кадет. У команды обычно не бывает бумаги.
Вернер пишет на металлическом корпусе формулы и начинает подставлять числа. Гауптман протягивает ему логарифмическую линейку. Через две минуты у Вернера есть пеленг и расстояние: два с половиной километра.
– А на карте? – Маленькое аристократическое лицо Гауптмана светится довольством.
Вернер с помощью циркуля и транспортира проводит линии.
– Ведите меня, Пфенниг.
Вернер прячет карту в карман куртки, запаковывает приемопередатчики и, неся по одному в каждой руке, словно парные чемоданы, начинает взбираться на холм. В лунном свете сыплются крошечные снежинки. Вскоре школа и служебные строения вокруг нее уже кажутся игрушечными. Ущербная луна, словно полуприкрытый глаз, ползет вниз. Собаки держатся ближе к хозяину, из пастей у них идет пар. Вернер уже вспотел.
Они спускаются в овраг, вылезают наружу. Один километр. Два.
– Знаете, что такое великое мгновение, Пфенниг? – спрашивает Гауптман, тяжело дыша от подъема. Он пьян, оживлен, почти болтлив; никогда еще Вернер не видел его таким. – Это миг, когда одно становится другим. День – ночью, гусеница – бабочкой. Жеребенок – конем. Эксперимент – результатом. Мальчик – мужчиной.
На третьем отрезке подъема Вернер достает карту и по компасу проверяет азимут. Вокруг мерцают безмолвные деревья. На снегу – ничьих следов, кроме их собственных. Школы позади давно не видно.
– Запеленговать еще раз, герр доктор?
Гауптман подносит пальцы к губам.
Вернер повторяет триангуляцию и видит, что они очень близки к точке, которую он первый раз отметил на карте, – меньше чем в полукилометре. Затем убирает приборы в ящики и прибавляет шаг. Он охотник, идет по запаху. Все три собаки это чувствуют, и Вернер думает: я сумел, я решил задачу, числа стали реальностью. С деревьев сыплется снег, собаки застывают и азартно поводят носами, они чуют цель, словно фазана, Гауптман поднимает ладонь, и наконец Вернер, протиснувшись с тяжелыми ящиками между двумя деревьями, видит человека, ничком лежащего на снегу. У его ног передатчик, антенна закинута на ветку.
Великан.
Собаки дрожат, готовые ринуться вперед. Гаупт ман держит ладонь поднятой, а другой рукой вытаскивает из кобуры пистолет:
– Так близко, Пфенниг, медлить нельзя.
Фолькхаймер лежит левым боком к ним. Вернер видит облачко его дыхания. Гауптман наводит «вальтер» прямо на Фолькхаймера, и одно длинное, ошеломляющее мгновение Вернер уверен, что учитель сейчас убьет старшеклассника, что все они, все кадеты, в страшной опасности, и невольно слышит слова Ютты у канала: «Правильно ли делать что-то только потому, что все остальные так поступают?» Что-то в душе Вернера закрывает чешуйчатые глаза, а маленький учитель поднимает пистолет и стреляет в воздух.
Великан рывком садится на корточки и вертит головой. Собаки несутся к нему, и у Вернера сердце готово разорваться на куски.
Фолькхаймер вскидывает руки навстречу несущимся псам, но они знают его, напрыгивают с лаем, играя. Он расшвыривает их, как котят. Гауптман смеется. Из дула пистолета идет дым. Доктор отпивает большой глоток из фляжки, передает ее Вернеру. Тот счастлив: он сумел угодить учителю, прибор работает, вокруг искристая лунная ночь, жгучее тепло коньяка растекается по внутренностям.
– Вот, – говорит Гауптман, – что мы делаем с треугольниками.
Псы носятся кругами, припадают к земле. Гауптман мочится под дерево. Фолькхаймер, таща тяжелый передатчик, идет к Вернеру, как будто еще вырастая на ходу, и кладет огромную руку в варежке ему на шапку.
– Всего лишь числа, – говорит он тихо, чтоб не услышал Гауптман.
– Чистая математика, кадет, – отвечает Вернер, подражая четкому выговору учителя. – Привыкайте мыслить в таких категориях.
Впервые на памяти Вернера Фолькхаймер смеется, и смех совершенно его преображает. Сейчас он совсем не страшный и похож на огромного добродушного ребенка. На себя, когда слушает музыку.
Весь следующий день воспоминания об успехе греют Вернеру душу – об успехе и почти священных мгновениях, когда он шагал рядом с высоченным Фолькхаймером назад в замок, мимо замерзших деревьев, мимо комнат, где мальчики лежат рядами и штабелями, как золотые слитки в хранилище. Раздеваясь рядом с койкой, Вернер глядел на товарищей и чувствовал себя родителем, берегущим их сон. Ему думалось, что Фолькхаймер идет сейчас по коридору к спальне старшеклассников – уродливый великан среди ангелов, кладбищенский сторож меж могильных плит.
Предложение
Мари-Лора сидит на своем всегдашнем месте в уголке кухни, у самого огня, и слушает, как приятельницы мадам Манек жалуются на жизнь.
– Это ж надо столько ломить за макрель! – возмущается мадам Фонтино. – Будто ее из Японии везут!
– Я уж и забыла вкус настоящего сливового пирога! – подхватывает мадам Эбрар, почтмейстерша.
– А дурацкие талоны на обувь! – говорит мадам Рюэль, жена пекаря. – У Тео был номер три тысячи пятьсот один, а не вызвали даже четырехсотого!
– Им мало борделей на рю-Тевенар, теперь еще все летние апартаменты сдают любительницам.
– Большой Клод и его жена все жиреют.
– Проклятые боши жгут свет когда хотят!
– Если я еще вечер просижу взаперти с мужем, то сойду с ума!
Они сидят вдевятером вокруг кухонного стола, упираясь друг в дружку коленями. Продуктовые талоны, отвратительные пудинги, никудышный лак для ногтей – эти преступления надрывают им душу. От стольких голосов сразу у Мари-Лоры все в голове мешается; они весело говорят о серьезном, мрачно умолкают после шуток. Мадам Эбрар причитает, что тростникового сахара не найти днем с огнем; другая старуха, начавшая что-то про табак, заходится смехом, вспомнив, какую задницу наел себе парфюмер. От них пахнет черствым хлебом и затхлыми гостиными, до отказа набитыми массивной бретонской мебелью.
– Дочка Готье собралась замуж. Семье пришлось отдать в переплавку все драгоценности, чтобы сделать обручальное кольцо. Оккупационные власти установили тридцатипроцентный налог на золото и тридцатипроцентный – на работу ювелира. Когда с ним расплатились, от кольца ничего не осталось!
Обменный курс – издевательство, цена на морковь – заоблачная, везде обман. Наконец мадам Манек запирает кухонную дверь на щеколду и прочищает горло. Остальные старухи умолкают.
– На нас с вами держится мир, – говорит мадам. – Ваш сын, мадам Гибу, чинит им обувь. Вы, мадам Эбрар, вместе с дочерью разбираете их почту. А ваша пекарня, мадам Рюэль, печет им хлеб.
Воздух наэлектризован. У Мари-Лоры такое чувство, что старухи наблюдают за человеком, который вступил на тонкий лед или поднес ладонь к свечке.
– И к чему это ты?
– К тому, что мы должны действовать.
– Заложить бомбы им в башмаки?
– Накакать в хлебное тесто?
Дребезжащий смех.
– Ничего такого серьезного. Но мы можем пакостить им по мелочи.
– Это как?
– Для начала я хочу знать, согласны ли вы участвовать.
Напряженное молчание. Мари-Лора чувствует всех девятерых. Девять голов медленно думают. Она вспоминает об отце, которого посадили в тюрьму – за что? – и ей хочется плакать.
Две старухи уходят, сославшись на то, что у них внуки. Шесть остаются. Они одергивают блузки и скрипят стульями, как будто в кухне вдруг стало очень жарко. Мари-Лора сидит между ними и гадает, кто струсит, кто проболтается, кто будет храбрее всех. Кто ляжет на спину и испустит последний выдох как проклятие оккупантам.