Весь невидимый нам свет - Дорр Энтони. Страница 42
На занятиях Гауптман начинает объяснять законы термодинамики:
– Кто может сказать, что такое энтропия?
Мальчишки пригибаются к партам. Никто не поднимает руку. Гауптман идет вдоль рядов. Вернер пытается не шевельнуть ни единым мускулом.
– Пфенниг.
– Энтропия – это мера случайности или беспорядка в системе, доктор.
Мгновение Гауптман пристально смотрит на Вернера, взгляд разом согревает и леденит.
– Беспорядок. Вы слышали это слово от коменданта. От воспитателя. Необходим порядок. Жизнь, господа, – это хаос. И мы его упорядочиваем. Вплоть до генов. Мы упорядочиваем эволюцию видов. Отсеиваем все низкое и неправильное, всю мякину. Таков великий проект рейха, величайший проект за всю историю человечества.
Гауптман пишет на доске. Кадеты переписывают себе в тетради. «В замкнутой системе энтропия не уменьшается. Всякий процесс необратимо затухает».
За покупками
Несмотря на протесты Этьена, мадам Манек каждое утро водит Мари-Лору на пляж. Девочка сама завязывает шнурки, на ощупь спускается по лестнице и ждет в прихожей, с тростью наготове, пока мадам заканчивает убираться в кухне.
– Я сама найду дорогу, – говорит Мари-Лора в их пятый выход. – Не надо меня вести.
Двадцать два шага до перекрестка с рю-д’Эстре. Сорок – до арки в стене. Девять ступеней вниз, и вот она уже на песке, окруженная двадцатью тысячами морских звуков.
Она собирает шишки, принесенные волнами из неведомой дали. Толстые обрывки канатов. Скользкие катышки полипов. Один раз находит утонувшую ласточку. Больше всего ей нравится в отлив доходить до северного края пляжа, сидеть под островом, который мадам называет Гран-Бе, и шарить пальцами в оставленных морем лужицах. Только в эти минуты, когда ступни и руки ощущают холодную воду, Мари-Лора перестает думать об отце, о том, сколько в его письме правды, когда он напишет снова и за что его посадили. Она просто слушает, просто дышит.
Ее спальня заполняется камешками, окатанными стекляшками, раковинами. Сорок раковин гребешка на подоконнике, шестьдесят одна раковина трубача на комоде. Мари-Лора раскладывает их сперва по разновидностям, потом по размеру. Самые маленькие слева, самые большие справа. Заполняет ими банки, ведерки, подносы. Спальня уже пропитана запахом моря.
Почти каждое утро они с пляжа идут на зеленной рынок, иногда заглядывают к мяснику, потом разносят еду тем соседям, которые, по мнению мадам, сильнее всего нуждаются в помощи. Поднимаются по гулкой лестнице, стучат в дверь; старуха-хозяйка приглашает войти, спрашивает, какие новости, уговаривает выпить по глоточку хереса. Мадам Манек совершенно неутомима и брызжет энергией: встает рано, работает допоздна, ухитряется испечь печенье без капли молока, хлеб из горстки муки. Они вместе шагают по узким улочкам, Мари-Лора держится сзади за фартук мадам, следует за ароматом пирогов и тушеного мяса. В такие секунды мадам Манек кажется ей огромной движущейся стеной роз, колючих и благоуханных, наполненных пчелиным гулом.
Еще теплый хлеб – старенькой вдове мадам Бланшар. Суп – мсье Саже. Постепенно в голове Мари-Лоры складывается трехмерная карта с яркими ориентирами: толстый платан на Пляс-оз-Эрб, девять подстриженных шариками деревьев в горшках перед отелем «Континенталь», шесть ступенек вверх по узенькой рю-де-Коннетабль.
Несколько раз в неделю мадам относит еду безумному Юберу Базену, ветерану Великой войны, который в любую погоду спит в нише за библиотекой. Который потерял при артобстреле нос, левое ухо и глаз. Который закрывает пол-лица розовой металлической маской с нарисованным глазом.
Юбер Базен любит рассказывать про городские стены, чернокнижников и пиратов Сен-Мало. На протяжении веков, говорит он Мари-Лоре, крепость защищала горожан от кровожадных грабителей – римлян, кельтов, норвежцев, а если верить легендам, то и от морских чудищ. Тринадцать столетий, продолжает он, стены сдерживали безжалостных англичан, которые со своих кораблей обстреливали город зажигательными снарядами, и пытались уморить жителей голодом, и готовы были уничтожить все и вся.
– Женщины Сен-Мало говорили детям: «Сядь прямо. Веди себя хорошо. Иначе ночью придет англичанин и перережет тебе горло».
– Юбер, перестань, – просит мадам Манек. – Ты ее пугаешь.
В марте Этьену исполняется шестьдесят. Мадам Манек тушит маленьких двустворчатых моллюсков с луком-шалотом и укладывает на тарелки вместе с шампиньонами и четвертинками сваренных вкрутую яиц. Во всем городе еле-еле удалось сыскать два яйца, говорит она. Этьен своим мягким голосом рассказывает об извержении Кракатау, когда – одно из самых его ранних воспоминаний – вулканический пепел из Вест-Индии окрасил алым закаты над Сен-Мало и каждый вечер над морем горели ярко-малиновые полосы. У Мари-Лоры карманы полны песком, обветренное лицо горит, и ей кажется, будто оккупация где-то далеко-далеко, за тысячи километров отсюда. Она скучает по папе, по Парижу, по доктору Жеффару, по садам, по своим книгам и шишкам – все это дыры в ее жизни. Однако за последние несколько дней существование сделалось выносимым. По крайней мере, на побережье ее страхи и горести уносит ветром, запахами и светом.
После того как они с мадам Манек возвращаются домой, Мари-Лора обычно сидит на кровати под раскрытым окном и путешествует по макету. Ее пальцы движутся мимо кораблестроительной верфи на рю-де-Шартр, мимо булочной мадам Рюэль на улице Робера Сюркуфа. В воображении она слышит, как булочники скользят по засыпанному мукой полу, словно конькобежцы по льду, и ставят противни в ту самую четырехсотлетнюю печь, у которой стоял еще прадедушка мсье Рюэля. Ее пальцы проходят мимо ступеней собора – здесь старик подстригает розы в саду, там, за библиотекой, безумный Юбер Базен разговаривает сам с собой, заглядывая в горлышко пустой бутылки, вот монастырь, вот ресторан «У Шуше» рядом с рыбным рынком, вот дом номер четыре по улице Воборель с парадной дверью в неглубокой нише; здесь на первом этаже мадам Манек, снявши обувь, стоит на коленях перед кроватью и, перебирая четки, молится почти о каждой живой душе в городе. А на пятом этаже Этьен ходит вдоль шкафов, ведет пальцами по опустевшим полкам, где раньше были его приемники. А где-то за краем макета, за краем Франции, там, куда не добираются пальцы Мари-Лоры, сидит в камере папа. На подоконнике десятки его выструганных макетов, а надзиратель несет ему обед. Ей отчаянно хочется верить, что это и впрямь перепелки, утка, тушеный кролик. Куриные ножки, картофель, жаренный на шкварках, и пироги с абрикосами – десять подносов, дюжина тарелок, ешь не хочу.
Nadel im Heuhaufen
[30]
Полночь. Гончие доктора Гауптмана капельками ртути несутся по заснеженным полям за школой. Сам учитель в меховой шапке идет за ними мелкими шагами, словно отмеряет расстояние. Замыкает процессию Вернер с двумя приемопередатчиками, которые они тестировали последние месяцы.
Гауптман поворачивает сияющее лицо:
– Отличное место, отличные линии визирования, ставьте приборы на землю, Пфенниг. Я отправил нашего друга Фолькхаймера вперед. Он где-то там, на холме.
Вернер не видит следов – только искрящий лунный свет и заснеженный темный лес вдали.
– У него с собой передатчик в снарядном ящике. Он должен спрятаться и передавать, пока мы его не найдем или пока не сядет аккумулятор. Даже я не знаю, где он. – Гауптман хлопает руками в перчатках, и собаки принимаются скакать вокруг него, их дыхание клубится в ночном воздухе. – Десять квадратных километров. Найдите передатчик, найдите нашего друга.
Вернер глядит на десять тысяч засыпанных снегом деревьев:
– Там, герр доктор?
– Там. – Гауптман вытаскивает из кармана флягу и не глядя отвинчивает крышку. – Это-то и есть самое занятное, Пфенниг.
Гауптман вытаптывает на снегу пятачок, Вернер ставит первый приемопередатчик, рулеткой отмеряет двести метров, ставит второй. Разматывает провода заземления, поднимает антенны, включает приборы. Пальцы у него уже занемели.
30
Иголка в стоге сена (нем.).