Весь невидимый нам свет - Дорр Энтони. Страница 53

Шестой этаж. Слева – маленькая спальня с одним окном, длинные шторы. На стене висит мальчишеская кепка, у дальней стены – огромный гардероб, внутри пропахшие нафталином рубашки. Назад, на лестничную площадку. Маленький ватерклозет, унитаз с желтой мочой. Дальше – последняя спальня. Раковины разложены рядами везде – на комоде, на подоконнике. На полу – банки с камешками, все расставлено по какой-то непонятной системе. И вот наконец, на низком столе у кровати, то, что он искал, – макет города. Большой, во весь стол, с множеством крохотных домиков. С потолка на улицы насыпалась побелка, но в остальном макет ничуть не пострадал. Уменьшенная копия теперь куда целее своего оригинала. Потрясающая работа.

В комнате дочери. Для нее. Ну разумеется.

С чувством триумфального завершения долгого пути фон Румпель садится на кровать, и две парные вспышки боли взлетают вверх от паха. У него странное ощущение, будто он бывал здесь раньше, жил в такой комнате, спал на такой же продавленной кровати, так же собирал гладкие камешки и раскладывал их по порядку. Как будто все здесь ждало его возвращения.

Он думает о собственных дочерях, о том, как бы им понравился город на столе. Младшенькая позвала бы его встать на колени рядом с нею. «Давай играть, что в домиках сейчас все ужинают, – сказала бы она. – Давай играть, что мы тоже там, папа».

За разбитым окном и ставнями Сен-Мало настолько тих, что фон Румпель слышит, как биение сердца отдается во внутреннем ухе. Над крышами клубится дым. Беззвучно оседает пепел. В любую минуту может вновь начаться бомбардировка. Спокойно. Наверняка алмаз здесь. Мастеру свойственно повторяться.

Макет… алмаз должен быть в макете.

Сборка радио

Один кусок проволоки Вернер закрепляет на обломке трубы, косо торчащем из пола. Слюной очищает проволоку от грязи, сто раз накручивает ее на трубу, снимает – получилась новая катушка. Другой кусок он цепляет к гнутой металлической балке, зажатой в сплошной массе досок, камней и штукатурки над головой.

Фолькхаймер смотрит из полутьмы. Где-то в городе взрывается минометный снаряд, с потолка сыплется пыль.

Вернер подсоединяет диод, затем водит лучом по тому, что получилось. Земля, антенна, детектор. Он зажимает фонарик в зубах, подносит провода наушников к глазам, наматывает их на винты и подключает оголенные концы к схеме. Электроны беззвучно бегут по проволоке.

Дом над ними – или то, что осталось от дома, – издает череду замогильных стонов. Балки хрустят, как будто вся огромная масса держится на какой-то последней щепочке. Как будто стоит стрекозе опуститься сверху, и равновесие нарушится, произойдет обвал, который похоронит их окончательно.

Вернер прижимает наушник к здоровому уху.

Ничего.

Он переворачивает смятый корпус рации, заглядывает внутрь. Встряхивает садящийся фонарик. Успокоиться. Представить себе распределение тока. Он проверяет лампы, предохранители, разъемы. Щелкает тумблером «прием/передача», сдувает пыль с переключателя. Вставляет батарейку. Заново подсоединяет наушники.

И тут же – словно он опять, восьмилетний, сидит вместе с Юттой на полу сиротского дома – треск. Громкий ровный треск атмосферных помех. Вернер слышит, как сестра произносит его имя, и тут же в памяти возникает другой, неожиданный образ: флаг на доме герра Зидлера, свисающий с подоконника верхнего этажа, новехонький, темно-алый, с черной свастикой посредине.

Вернер наугад крутит настройку. Ни пиканья, ни морзянки, ни голосов. Треск треск треск треск треск. В здоровом ухе, в приемнике, в воздухе. Фолькхаймер смотрит на него неотрывно. В слабом луче фонарика пляшут пылинки: десять тысяч крохотных частиц медленно кружатся и вспыхивают.

На чердаке

Немец захлопывает дверцы шкафа и ковыляет прочь. Мари-Лора на нижней перекладине лестницы считает до сорока. До шестидесяти. До ста. Сердце бьется, гоня по телу насыщенную кислородом кровь, мозг бьется над тем, как выбраться из западни. В памяти возникает фраза, которую Этьен как-то прочел вслух: «Даже сердце, которое у высших животных при опасности начинает биться быстрее, у виноградных улиток в аналогичной ситуации замедляется».

Замедлить сердце. Пусть ноги станут мягкими и бесшумными. Мари-Лора прикладывает ухо к сдвижной панели в задней стенке шкафа. Что там за звуки? Моль жует старые дедушкины рубашки? Все тихо.

На Мари-Лору медленно, нежданно наваливается дремота.

Она нащупывает банки в карманах. Как их открыть, не наделав грохота?

Остается одно – лезть вверх. Семь перекладин – и она в треугольном тоннеле мансарды. Прямо над головой сходятся под углом неструганые доски.

Очень жарко. Ни окна, ни выхода. Некуда бежать. Выбраться отсюда можно лишь одним путем – через шкаф.

Вытянутыми руками Мари-Лора находит старинный таз для бритья, подставку для зонтов, ящик, наполненный неизвестно чем. Доски под ногами в ширину не больше ее ладони. Она по опыту знает, как громко они скрипят.

Ничего не задеть, не уронить.

Если немец снова откроет шкаф, сдвинет одежду, протиснется внутрь и поднимется на чердак, что ей делать? Ударить его по голове подставкой для зонтов? Заколоть разделочным ножом?

Закричать.

Умереть.

Папа.

Она ползет вдоль центральной балки, от которой отходят узкие половицы, к печной трубе в дальнем конце чердаке. Центральная балка самая толстая, она должна скрипеть меньше всего. Мари-Лора надеется, что не потеряла направление. Что немец не стоит сзади, нацелив ей в спину пистолет.

За слуховым окошком почти беззвучно пищат летучие мыши, и откуда-то далеко, быть может с военного корабля или из Парамэ, стреляет тяжелое орудие.

Бах! Пауза. Бах! Пауза. Затем долгий свист летящего снаряда и грохот, с которым он взрывается на каком-то из внешних островов.

Из безмысленных глубин выползает отвратительный липкий страх. Из какого-то люка, который надо немедленно захлопнуть, придавить всем телом и закрыть на замок. Мари-Лора снимает пальто и кладет его на пол, не смея даже приподняться: как бы половицы не скрипнули. Бегут минуты. Внизу совершенно тихо. Неужто он уже ушел? Так быстро?

Разумеется, он не ушел. В конце концов, она знает, зачем он здесь.

Слева от нее тянутся электрические провода. Прямо впереди – ящик со старыми записями Этьена. Его фонограф. Старая записывающая машина. Рычаг, которым он поднимал антенну в трубу. Мари-Лора обнимает колени и пытается дышать через кожу. Беззвучно, как улитка. У нее есть две банки. Кирпич. Нож.

7. Август 1942 г.

Пленные

Дистрофичный капрал в протертом хабэ приходит за Вернером на своих двоих. Длинные пальцы, редеющие волосы под фуражкой. У одного ботинка нет шнурков, язычок людоедски подрагивает.

– Экий ты маленький, – говорит он.

Вернер, в огромной каске и новой гимнастерке, затянутой ремнем с надписью «Gott mit uns» [34] на пряжке, распрямляет плечи. Капрал щурится на здание школы в рассветных лучах, наклоняется, расстегивает вещмешок Вернера и перерывает три тщательно сложенные НАПОЛАСовские формы. Вытаскивает брюки, разглядывает их на просвет и явно огорчается, что ему они точно не подойдут. Потом забрасывает мешок на плечо, и Вернер не знает, получит ли свои вещи обратно.

– Я – Нойман. Нойман-второй. Есть еще Нойман, шофер. Он первый. Плюс инженер, фельдфебель и ты, так что нас снова пятеро. Уж не знаю, радоваться ли.

Ни фанфар, ни церемоний. Так Вернер становится солдатом вермахта.

Они проходят четыре километра от школы до поселка. В кафетерии над пятью столиками кружат черные мухи. Нойман-второй заказывает две тарелки говяжьей печенки и съедает обе, потом ржаными булочками вытирает с тарелок кровь. Губы у него лоснятся. Вернер ждет объяснений – куда они идут, в каком подразделении он будет служить, – однако капрал молчит. Сукно петлиц и погон темно-красное, но Вернер не помнит, что это означает. Мотопехота? Химвойска? Старуха забирает со стола тарелки. Нойман-второй достает из кармана жестяную коробочку, вытряхивает три таблетки и заглатывает все разом. Потом убирает коробочку обратно и смотрит на Вернера:

вернуться

34

«С нами Бог» (нем.).