Весь невидимый нам свет - Дорр Энтони. Страница 81

Фрау Елена уводит мальчишек в другую комнату. Она издает лишь один звук – короткий кашель, будто чем-то поперхнулась.

Клаудиа идет следующей. Она не кричит, только стонет. Ютта сжимает зубы и молчит. Все странно упорядоченно. Офицер заходит последним, пробует каждую по очереди и, лежа на Ютте, произносит отдельные отрывистые слова. Глаза у него открыты, но не видят, и по напряженному лицу не понять, что это – ласковый шепот или оскорбления. Одеколон не заглушает запах его пота.

Много лет спустя Ютта внезапно вспомнит его тогдашние слова – Кирилл, Павел, Афанасий, Валентин – и решит, что это имена погибших солдат. Однако она может ошибаться.

Перед уходом младший дважды стреляет в потолок, известка мягко сыплется на Ютту, и за эхом выстрела та слышит, как Сусанна на полу рядом с нею даже не всхлипывает, а просто тихо дышит, пока офицер защелкивает пряжку на ремне. Потом все трое русских вываливаются на улицу. Фрау Елена, босая, застегивает лыжную куртку и трет левой рукой плечо, как будто пытается согреть эту маленькую частичку себя.

Париж

Этьен снял ту самую квартиру на рю-де-Патриарш, где выросла Мари-Лора. Каждый день он покупает газеты и просматривает списки освобожденных пленных. Постоянно слушает радиоприемник – всего их у него три. Де Голль то, Северная Африка се. Гитлер, Рузвельт, Гданьск, Братислава. Названия, фамилии – какие угодно, только не папины.

Каждое утро они идут на Аустерлицкий вокзал. Огромные часы отщелкивают неумолимый бег секунд, а Мари-Лора сидит рядом с дядей и слушает тоскливый перестук колес.

Этьен видит солдат с щеками ввалившимися, как перевернутые чашки. Тридцатилетних, которые выглядят на восемьдесят. Мужчин в протертой до дыр одежде, которые подносят руку к голове, чтобы снять несуществующую шляпу. Мари-Лора судит о проходящих по звуку шагов: этот маленький, этот весит тонну, этот почти из воздуха.

Вечерами она читает, покуда Этьен пишет письма или названивает в службу репатриации. Она не может проспать больше двух-трех часов кряду: ее будят фантомные бомбы.

– Это просто автобус, – говорит Этьен, который каждый вечер стелет себе на полу рядом с ее кроватью.

Или: «Это просто птицы».

Или: «Там ничего нет, Мари».

Почти каждый день старый специалист по моллюскам доктор Жеффар вместе с ними сидит на Аустерлицком вокзале, бородатый, в галстуке-бабочке, пахнущий вином, розмарином, мятой. Он зовет ее Лореттой, рассказывает, как скучал, как думал о ней каждый день, как, видя ее, верит, что доброта прочнее всего в мире.

Мари-Лора сидит, прижавшись плечом к Этьену или доктору Жеффару. Папа может быть где угодно. Вдруг он – тот приближающийся голос? Или те шаги справа? Он может быть в тюрьме, в окопе, за тысячу километров отсюда. Или его уже давно нет в живых.

Она под руку с Этьеном ходит по музею, говорит с сотрудниками, из которых многие ее помнят. Директор уверяет, что они сами ищут ее папу, как только могут, что будут и дальше помогать ей с квартплатой, с обучением. Алмаз никто не упоминает.

Весна набирает ход. Эфир заполняют коммюнике: Берлин взят, Геринг капитулировал, загадочные нацистские бункеры открываются. На Аустерлицком вокзале шепчутся, что вернется один из ста. Что у тех, кто вернулся, шею можно обхватить колечком из большого и указательного пальца. Что когда они снимают рубашку, видно, как под ребрами ходят легкие.

Каждый раз, садясь есть, Мари-Лора чувствует, что предает папу.

Даже те, кто вернулся, вернулись совсем другими: они старше, чем должны быть, как будто были на другой планете, где время течет быстрее.

– Есть вероятность, – говорит Этьен, – что мы так ничего и не узнаем. Надо быть к этому готовыми.

Мари-Лора слышит голос мадам Манек: «Обязательно надо верить».

Они ждут все лето: Этьен с одной стороны, доктор Жеффар – с другой. И однажды августовским вечером Мари-Лора ведет дядю и доктора Жеффара по длинной лестнице, на солнце, и спрашивает, безопасно ли сейчас перейти улицу. Они отвечают: да, и она ведет их по набережной к воротам ботанического сада.

На дорожках перекрикиваются дети. Неподалеку играет саксофон. Она останавливается перед зеленой беседкой, гудящей от пчел. Кто-то где-то сейчас придумывает, как скинуть капюшон горя, но Мари-Лоре это не по силам. Пока не по силам. В конце концов, она всего лишь девочка-инвалид без дома и без родителей.

– Что дальше? – спрашивает Этьен. – Обедать?

– В школу, – говорит она. – Я хочу пойти в школу.

12. 1974 г.

Фолькхаймер

Франк Фолькхаймер живет в Западной Германии, в пригороде Пфорцхайма, на третьем этаже, в доме без лифта. В его квартире три окна. Почти весь вид состоит из огромного рекламного щита, закрепленного на торце дома через улицу. На щите изображены нарезанные кружками колбасы – размером с Фолькхаймера, красные, розовые, серые по краям, украшенные веточками петрушки высотой с куст. По ночам четыре безрадостных электрических прожектора над щитом заливают квартиру странным отраженным светом.

Ему пятьдесят один год.

Косой апрельский дождь падает в лучах прожектора, телевизор моргает голубым светом. Фолькхаймер, привычно нагибаясь, входит из кухни в комнату. Ни детей, ни собаки, ни кошки, ни домашних цветов, очень мало книг на полках. Только журнальный столик, матрас и единственное кресло перед телевизором, в которое он и садится. На коленях круглая жестяная банка с печеньем. Он съедает их все: сначала цветочки, потом крендельки и наконец трилистники.

На экране черная лошадь помогает человеку выбраться из-под поваленного дерева.

Фолькхаймер устанавливает и чинит телевизионные антенны. Каждое утро он надевает синий комбинезон, тесный в плечах и короткий снизу, большие черные ботинки и отправляется на работу. Поскольку ему не нужны помощники, чтобы ворочать тяжелую раздвижную стремянку, и не нужны собеседники, Фолькхаймер почти всегда ездит на вызовы в одиночку. Люди звонят в головную контору, просят установить антенну или жалуются на помехи, на интерференцию, на то, что скворцы свили гнездо на проводах. Фолькхаймер приезжает, сращивает провода, сни мает шваброй птичье гнездо, поднимает антенну повыше.

Только в самые ненастные, самые холодные дни он чувствует себя в Пфорцхайме как дома. Ему нравится, когда ветер задувает под воротник комбинезона, когда далекие холмы припорошены снегом, а деревья вдоль улиц (все одинакового возраста, высажены в один год после войны) блестят инеем. Зимними вечерами Фолькхаймер ходит между антеннами, как матрос среди натянутого такелажа. В синих сумерках видно, как внизу на улицах люди спешат домой. Иногда мимо проносятся чайки, белые на фоне темного неба. Легкий, привычный вес инструментов на поясе, запах нескончаемого дождя, сияние облаков – только в такие минуты Фолькхаймер хоть отчасти чувствует себя человеком.

Однако бoльшую часть времени, особенно в теплые дни, жизнь его выматывает: пробки на улицах, граффити на стенах, политика начальства. Все вечно грызутся из-за премий, доплат, сверхурочных. Иногда, в тягучую летнюю жару, Фолькхаймер задолго до зари расхаживает по квартире в резком электрическом свете рекламного щита и ощущает одиночество в себе как болезнь.

Он видит, как высокие ели качаются на ветру, слышит их протяжный скрип. Видит земляной пол дома, в котором вырос, алый рассвет за еловыми лапами. Иногда его преследуют взгляды людей, обреченных погибнуть через секунду, и тогда он убивает их снова. Мертвец в Лодзи. Мертвец в Люблине. Мертвец в Ра-доме. Мертвец в Кракове.

Дождь стучит по окну, по крыше. Перед сном Фолькхаймер спускается на три лестничных пролета к почтовому ящику в подъезде. Он не забирал почту больше недели, сегодня там, помимо рекламы и счетов, лежит толстый конверт от ветеранской организации в Западном Берлине. Фолькхаймер уносит все в квартиру и распечатывает конверт.