Полынь – сухие слёзы - Туманова Анастасия. Страница 44
– Катька-то Парнэскири? Смоленских? Да, есть такая, в хоре на ярманке поёт.
– Как… в хоре? – тупо переспросил Никита. Сообщение было настолько диким, что даже не обрадовало его. – Нет, брат, думаю, мы с тобой оба ошибаемся: она кочевая цыганка, в хоре петь никак не может.
– Это ты, твоё благородие, может статься, ошибаешься, а я нет! – обиделся цыган. – Она и была кочевая, только, видать, вышла вся! Вон, кажин вечер в трактире соловьём разливается, много господ ходит слушать, и купечество её любит! Да ты бы и сам сходил глянуть, а опосля скажешь мне – ты иль я ошибались-то. Может, ты про другую какую Катьку говоришь, мало ли их, галок-то этих, бегает…
Он говорил что-то ещё, сердито блестя глазами и теребя заткнутый за пояс кнут, но Никита уже уходил прочь через ярмарочную толпу. Говор, смех, шаги сотен людей вокруг доносились до него словно сквозь стены, в голове было звонко, ясно и пусто. Никакой радости он не испытывал. Под сердцем дрожал странный, непонятный испуг.
На ярмарку Закатов больше не вернулся, хотя не успел даже толком взглянуть на лошадей в конных рядах. До самого вечера Никита оставался в своём маленьком грязном гостиничном номере, не чувствуя времени, находясь в странном, тяжёлом оцепенении, какое бывает во время болезни. Он сидел на кое-как застеленной серым покрывалом кровати, тяжело навалившись локтями на колени и глядя в щелястый, плохо вымытый пол; иногда вставал и медленно ходил от стены к стене, курил, не чувствуя горечи от дешёвых папирос во рту, выглядывал в окно, за которым по пронзительно-синему, ледяному небу неслись растрёпанные облака, слушал ярмарочный гул и крики. Когда за окнами стало смеркаться, Закатов вспомнил, что для ресторана в любом случае нужны деньги. Для трактира, где поют цыгане, – тем более.
У Никиты было при себе десять тысяч рублей, полковые ремонтёрские деньги, и около полусотни своих. Никаких трат на ярмарке, кроме «лошадиных», он совершать не собирался, половина денег уже ушла на оплату гостиничного номера и на еду в дешёвом трактире. Стоя у темнеющего окна, Никита мучительно думал. Собственно, выход был один: вообще никуда не ходить, потому что с пятью десятками рублей в цыганском трактире можно было только опозориться. Прикоснуться к десяти тысячам полковых было немыслимо, и Никита старался даже не думать об этом. Да, решено… он попросту не идёт ни в какой трактир; тем более что там скорее всего и нет Катьки, а если есть, то не та. Завтра же с утра – на ярмарку, сделать все необходимые закупки, и – домой, в Малоярославец… Но за окном вставала тёмная, ветреная, полная огней и шума ночь, в которой, казалось, никто не спал, горели жёлтые окна ресторанов и трактиров, разносилась по улице разудалая музыка, кое-где уже раздавались пьяные крики, звонко стучали по мостовой копыта лошадей, скрипели колёса экипажей, смеялись женщины, которыми, казалось, было здесь наводнено всё… А перед глазами стояло, выплывая из-за завесы минувших лет, тёмное, смеющееся девичье лицо с лукавыми глазами. Сколько времени он не видел её? Десять лет? Двенадцать? Больше?.. Когда из-за клочьев облаков на тёмном небе выглянула белая луна, Никита быстрым, неловким движением выхватил из ящика стола разбухшее портмоне и, грохоча сапогами, вылетел за дверь, забыв её запереть. Впрочем, украсть из номера было уже нечего.
Цыганский хор ещё не начал выступление, но в трактире уже было не протолкнуться. Никите пришлось сунуть половому двугривенный, чтобы он отыскал для него свободный стол. Закатов сел, стараясь вести себя как можно независимее; половой, угодливо поклонившись, зажёг свечи на столе, принял заказ, убежал. Вокруг было шумно, тесно, за каждым столом шёл разговор, разгорячённые водкой и удачным торговым днём купцы громко обсуждали свои дела, половые носились с безумными глазами, высоко подняв подносы с посудой, у дверей робко жались несколько уличных девиц в крикливых платьях, и буфетчик из-за стойки сердито шипел на них, требуя «ослобонить проход». У Закатова отчаянно болела голова, хотелось курить, но папиросы он забыл в номере. Он был уже готов попросить папирос у полового, но в это время послышались радостные вопли и шум: на крошечном пятачке перед столами, где уже стояли полукругом стулья, появились цыгане.
Это был небольшой ярмарочный хор: полтора десятка певиц, несколько гитаристов. Цыганки в ярких, но старомодных платьях, с цветными шалями через плечо, торопливо рассаживались на стульях, мужчины в синих казакинах с гитарами в руках вставали у них за спинами. Не дожидаясь, пока поднявшийся шум уляжется, хор запел «Матушку-голубушку».
Песни Никита почти не слышал; в ушах шумело, словно после крепкой выпивки, голоса хора слились, казалось, в одну раскатистую волну, в которой он, как ни старался, не мог узнать голоса Катьки. И саму её Закатов никак не мог рассмотреть среди цыганок – темнолицых, глазастых, сидевших неестественно прямо, равнодушно улыбавшихся в зал. «Её нет, – с облегчением подумал он, отворачиваясь от хора. – Разумеется… откуда ей здесь взяться, она кочевая, таборная… Вздор! Чуть было не наделал глупостей… Нужно скорее уходить». Он уже приподнялся было, чтобы подозвать полового, когда из ряда певиц поднялась высокая, худая цыганка, закутанная в белую шаль. Сумрачно взглянув в притихший зал, она откинула за спину небрежно заплетённые косы, резким движением поправила платок на голове, и ещё не начала петь, – а Никита уже узнал её: по этому короткому движению, по беглому взгляду диковатых глаз, и сердце гулко, тяжело ударилось в груди. И, словно нарочно, Катька запела «Не вечернюю», и – словно не было этих долгих лет, не было разлуки…
Катька пела, а Закатов смотрел в тёмное, словно прокопчённое лицо её, неуловимо постаревшее, усталое, без тени того лукавства и бесшабашности, которое он видел в нём когда-то. Нельзя было представить, что эта женщина когда-то могла смеяться до слёз, блестя белыми зубами, так заразительно, что начинали улыбаться все, кто стоял рядом. «Что с ней стало, как она жила, отчего она такая?» – почти с испугом подумал Никита, всматриваясь в худое лицо. Но песня кончилась, цыгане грянули что-то залихватское, с дробным звоном бубна, из первого ряда вскочила и, ломаясь, заходила перед столиками молодая цыганка в красном платье. Никита с досадой отвернулся от неё, снова нашёл глазами Катьку. Та сидела на своём прежнем месте, судорожно кутаясь в шаль, хотя в зале было душно, остановившимися глазами смотрела куда-то поверх голов посетителей. Не сводя с неё взгляда, Закатов подозвал пробегавшего мимо полового.
– Скажи-ка, любезный… как тебя зовут?
– Афанасий, ваше благородие.
– Вот что, Афанасий… Долго ли ещё цыгане будут петь?
– Так что долго ещё, ваша милость, – зевнул половой, долговязый парень с рябоватым сонным лицом. – Оне чичас для всех поют, а опосля по кабунетам пойдут, коли кто пригласит. Только это отдельно стоит, а ежели какую цыганку к себе позвать, так это и вовсе не выйдет, это таких денег стоит, что и сказать страшно, так что…
– Спасибо, – оборвал его Закатов. – Ты, брат, вот что… Видишь ту, высокую, в белой шали?
– Катьку-то? Как не видеть версту таку коломенску… На мой взгляд, длинна слишком.
– Так вот сделай милость… улучи минуту, подойди к ней и передай, что её старый знакомый из Болотеева, Никита Закатов, ждёт её возле трактира. Не перепутаешь?
Пятёрка исчезла из пальцев Никиты так стремительно, что он даже не смог заметить, как половой перехватил её. Бросив недоуменный взгляд на Катьку, Афанасий зашептал:
– Всё исполню, ваша милость, и не сумлевайтесь даже… Только ведь она и не пойтить может. У них ведь, цыганей этих, строго: деньги в хор надо платить, хореводу в руки, видите того, седого, Акинфия Фёдорыча? Уж куда какой суровый, они, черти, у него по струнке ходют… И, ежели цыганку у него выкупить намерены, то это тыщ двадцать будет стоить, меньше – и говорить не станет! Наверное знаю, не первый год здесь служу!