Пять четвертинок апельсина - Харрис Джоанн. Страница 61
Губы у Кассиса посинели, но голос по-прежнему звучал твердо:
— Кидать в реку нельзя, рискованно. Кто-нибудь вдруг обнаружит, опознает.
— Давайте сожжем, — предложила я. Кассис покачал головой:
— Слишком много дыма. Да и пистолет не сожжешь, и пояс, и бирку.
Я безучастно повела плечами. Мне представилось, как Томаса тихо качает вода — туда-сюда; баюкает, точно ребенка в колыбельке. И тут мне пришла в голову мысль.
— Морлокская нора, — сказала я. Кассис кивнул:
— Верно.
Теперь колодец тот же, что и тогда, правда, кто-то накрыл его бетонной заглушкой, от малых детишек. Конечно, у нас теперь водопровод. Во времена моей матери колодец был для нас единственным источником воды, не считая дождевой в канаве, но ее мы брали только для полива. Колодец представлял собой огромное цилиндрическое сооружение из кирпича, вздымавшееся над землей футов на пять, с ручным насосом, с помощью которого накачивали воду. Поверх цилиндра лежала деревянная крышка от несчастного случая и от загрязнения воды. Иногда, когда наступала сушь, вода в колодце становилась желтой и противной, но обычно была очень вкусной. Прочитав «Машину времени», мы с Кассисом долго играли в морлоков и элоев у колодца, который, как мне казалось, своей угрюмой массивностью походил на темные норы, в которые уползали ужасные существа.
Мы подождали, пока почти стемнело, только после этого отправились домой. Взяли с собой одежду Томаса и до ночи спрятали ее в густых кустах лаванды в самом конце сада. Еще мы взяли с собой неразвернутый сверток с журналами — после того что случилось, даже у Кассиса пропала охота смотреть. Он предложил, чтобы кто-то из нас после придумал причину выйти из дома — явно при этом имея в виду меня, — быстренько схватил бы связку со свертком и закинул в колодец. Ключ от замка висел снаружи на двери вместе с прочими ключами от дома — на нем с присущей матери страстью к порядку даже была навешена бирочка «колодец», — ключ можно было запросто снять, а потом вернуть на место незаметно от матери. Остальное, сказал Кассис с непривычной хрипотой в голосе, будет зависеть только от нас. Томаса Лейбница знать не знаем и слыхом о нем не слыхали. С немцами сроду не общались. Хауэр с остальными наверняка будут помалкивать, если смекнут что к чему. Единственное, что нам остается, прикидываться дурачками и помалкивать.
Все оказалось легче, чем мы думали. У матери случился очередной из ее тяжелых приступов, ей было совершенно не до нас, не до наших бледных, измазанных, зареванных физиономий. Она погнала Рен в ванную, утверждая, что от нее все еще пахнет апельсином, и терла ей руки пемзой с камфорным маслом, пока Ренетт своим ревом ее не остановила. Через двадцать минут обе появились — Рен с полотенцем вокруг головы, благоухая камфорой, мать — мрачная, сжав губы, внутри вся кипит. Ужина нам не было.
— Сами готовьте, если хотите, — буркнула мать. — Шатаетесь, как цыгане, по лесам. Выставились как бог знает кто на площади, — чуть ли не со стоном вырвалось у нее, рука терла висок знакомым красноречивым жестом.
Она смолкла и в наступившей тишине глянула на нас, как будто впервые увидела; потом поплелась к камину, села в кресло-качалку и, яростно комкая в руках вязанье, стала качаться, глядя в огонь.
— Апельсины, — тихо произнесла она. — Что ты их в дом все тащишь? Так люто меня ненавидишь?
Было непонятно, к кому она обращалась. И никто не осмелился рта раскрыть. Да и что можно было ей сказать.
В десять мать ушла к себе. Мы обычно так поздно не засиживались, мать же, когда накатывали сильные приступы, будто утрачивала чувство времени и спать нас не погнала. Мы еще немного посидели на кухне, вслушиваясь, как она стелит себе постель. Кассис спустился в погреб принести чего-нибудь поесть, вернулся с куском rillettes, завернутым в бумагу, и половиной каравая. Мы поели, хотя есть не особенно хотелось. Думаю, принялись за еду, чтоб меньше говорить.
Тот ужас, к которому мы оказались причастными, неотвязно, как изъеденное червем яблоко, стоял перед глазами. Его тело, его белая нордическая кожа, казавшаяся голубой среди пестрых листьев, его лицо без взгляда, его сонное, невесомое переваливание в воду. Подпихивание ногой листьев к его развороченному пулей затылку — странно, что на входе пуля оставила крохотную, аккуратную дырочку, — потом неспешный, торжественный всплеск воды. Черная ярость взрывала изнутри мое горе. Ты обманула меня, стучало в мозгу. Ты обманула, ты обманула меня!
Первым молчание нарушил Кассис:
— Ну давай, иди же, давай.
Я с ненавистью взглянула на него.
— Надо, надо, — настаивал он, — не то будет поздно. Рен, точно загнанный зверек, поглядывала то на брата, то на меня.
— Ладно, — сказала я устало. — Я пошла. После я снова вернулась на реку. Не знаю, что я ожидала там увидать, — может, призрак Томаса Лейбница, прислонившийся, покуривая, к Наблюдательному Пункту, — но у реки все до странности было как прежде, ни намека на зловещую тишину, которая обычно сопутствует страшным делам. Квакали лягушки, и мягко плескалась вода, подмывая берег. В холодном сизом лунном свете старая щука впилась в меня блестящими глазами-шариками, распахнув зубастую, слюнявую пасть. Я не могла отделаться от мысли, что она живая, что слышит каждое слово, бдит.
— Ненавижу тебя, — сказала я Матерой.
Она презрительно глядела на меня своим стеклянным взглядом. По сторонам зубастой пасти торчали сломанные крючки, кое-какие уже вросли в кожу и походили на диковинные клыки.
— Я ведь отпустила бы тебя, — сказала я ей. — Ты это знала.
Я прилегла на траву рядом, почти касаясь лицом щучьей морды. Вонь от гниющей рыбы мешалась с запахом влажной земли.
— Ты обманула меня, — сказала я.
В бледном свете взгляд старой щуки показался мне осмысленным. Мало того, торжествующим.
Не помню, сколько я там пробыла в ту ночь. И, видно, задремала, потому что, когда очнулась, месяц уже скатился ниже по реке, глядясь в свое отражение на молочной водной глади. Было очень холодно. Растирая окоченевшие руки и ноги, я встала, потом осторожно подняла с земли дохлую щуку. Облепленная речным илом, она была тяжелая, и на ее сверкающих боках обломки застарелых крючков образовали причудливый черепаший узор. Я молча понесла ее к Стоячим Камням, где на гвоздях висели все лето дохлые водяные змеи. Я подвесила щуку за нижнюю челюсть на один из гвоздей. Плоть у нее была твердая и скользкая; сначала мне даже показалось, что я не сумею проткнуть ей кожу, но с некоторыми усилиями мне это удалось. Матерая, разинув пасть, повисла над рекой в окружении трепещущих на ветру змеиных останков.
— Все-таки я тебя поймала, — тихо сказала я.
Поймала.
С первого захода у меня чуть было не сорвалось.
Взявшая трубку женщина, видно, засиделась на работе — уже было десять минут шестого — и забыла включить автоответчик. Я услыхала очень юный, усталый голос, и от этого у меня внутри все оборвалось. Губы вдруг одеревенели, когда я начала говорить. Мне бы лучше, чтоб она оказалась старше, чтоб помнила ту войну, возможно даже помнила имя моей матери. На мгновение я испугалась, что она сейчас повесит трубку, скажет, мол, все это быльем поросло и никому уже не интересно.
Я почти приготовилась это услышать. Рука потянулась к рычагу.
— Мадам? Мадам? — настойчиво повторила она. — Вы слушаете?
С трудом я выдавила:
— Слушаю.
— Как вы сказали? Мирабель Дартижан?
— Да. Я ее дочь, Фрамбуаз.
— Погодите. Постойте, пожалуйста! — при всей казенной любезности у нее явно перехватило дыхание, от вялости не осталось и следа.
— Прошу вас, не вешайте трубку!
Я рассчитывала на статью, в лучшем случае на небольшой очерк с одной-двумя фотографиями. Вместо этого они предложили мне права на киносценарий, иностранные права на сюжет и на целую книгу. Какая там книга, опешила я. Читать-то я читаю, но вот писать… Знаете, сколько мне лет? Не имеет значения, заверили меня. «Негр» за вас напишет.