Увидеть лицо (СИ) - Барышева Мария Александровна. Страница 59

Борис легонько, сожалеюще вздохнул, отвернулся от стены, сделал шаг к кровати, и едва его правая нога коснулась пола, как ее тотчас пронзила острая боль, огнем прокатилась по позвоночнику и растеклась по правому боку, вгрызаясь все глубже и глубже…

Если вы настолько больны, Борис Анатольевич, так уходите с этой работы. Мне ваши опоздания и ваша микроскопическая выработка…

— …руку ему держи!..

Вскрикнув, Лифман покачнулся, вцепившись скрюченными пальцами в бок, словно пытаясь выдрать из себя боль, чуть не упал, потом кое-как доковылял до кровати и повалился на нее лицом вниз…

И ничего не было.

Лежа на животе, он тупо моргал, чувствуя щекой прохладную ткань покрывала. Боли не было — она исчезла так же неожиданно, как и появилась, словно ее и не было никогда, словно она приснилась ему — так же, как и эти голоса и странные слова, которые они произносили. Первый был незнакомым, хотя вызвал у него необъяснимую ненависть, почти такую же сильную, как и боль. Второй Борис, кажется, уже слышал раньше. Да, во сне. В том страшном сне, в автобусе. В том сне, который он никак не может вспомнить. Только…

Глаза. Разноцветные глаза.

Борис шумно выдохнул в покрывало и приподнял голову, потом осторожно перевернулся на спину. Боль не появилась. Голоса тоже.

Приснилось?

Он взглянул на моржовый клык, потом на статуэтку, которую недавно во сне? держал на ладони. Девушка все так же призывно протягивала ему чашу, но в ее улыбке теперь чудилась некая издевка жестокой юности, презрительно наблюдающей за чьей-то немощью.

— Сука! — прошептал Борис хрипло и тут же сам себе удивился — обычно он не употреблял подобных выражений, даже оставаясь наедине с самим собой, всегда стараясь заменять их не менее эмоциональными, но более литературными. А тут слово выскочило само, дав понять, насколько он напуган.

Он сел и ощупал правый бок непослушными, дрожащими пальцами. Потом вытащил смявшуюся рубашку из-за пояса брюк, задрал ее и снова ощупал бок, внимательно его разглядывая. Ничего. Борис наклонился вправо, потом влево, после чего осторожно встал и сделал туловищем несколько вращательных движений. Боль не возвращалась. Если она вообще была.

Он пойдет к врачу. Как только приедет, сразу же пойдет к врачу. Сразу же, с автобуса — позвонит и пойдет. К этому… как его… Юрию Семеновичу.

Или Семену Юрьевичу?

Да нет, Николаю Ивановичу!

Почему ты не полетел самолетом?

Борис застонал, сжав голову вспотевшими ладонями. Внезапно ему показалось, что он рассыпается на части — вся его память, вся его жизнь. Проклятое место, ненормальные попутчики! Часы… бой колоколов Реймского собора… Замки на дверях — вот это было мудро, по настоящему мудро.

Тяжело дыша, Борис начал расстегивать рубашку. Волосы прилипли к вспотевшему лбу и щекам, в темных, почти черных глазах застыла волчья тоска. Он хотел домой. Он хотел в свой особняк в немецком стиле с зимним садом и бассейном, хотел к своей жене, которая похожа на испанскую цыганку и любит соленый миндаль. Он хотел в свою «Дилию». Больше всего он хотел в свою мастерскую. «Дилию», дары приносящую. Никто не знал, почему он именно так назвал мастерскую — красиво — и ладно. Узнали бы — наверное посмеялись. Он назвал ее именем одной из героинь О'Генри — Дилии из рассказа «Дары волхвов». Женщины, отрезавшей свои роскошные волосы, чтобы продать их и купить подарок мужу на Рождество. Этот рассказ нравился ему еще с детства.

Он хотел в свою мастерскую.

Он хотел в свое княжество.

Лифман содрал с себя рубашку и швырнул ее на стул. Та косо повисла на спинке, свесив рукава почти до пола. Он отвернулся от нее, начав расстегивать брюки, рассеянно мазнул взглядом по стоявшей возле кровати тумбочке, накрытой изящной кружевной салфеткой, и его рука застыла. Широко раскрыв глаза, Борис сделал несколько шагов и остановился.

С тумбочки на него тоже смотрели. Глупыми стеклянными голубыми глазами — внимательно смотрели из-под нейлоновых ресниц и улыбались бледно-розовыми губами. Кукла сидела, чуть наклонившись вперед и раскинув босые ноги — красивая кукла — старая, но все же красивая с капризным выражением на хорошеньком, чуть поцарапанном личике, обрамленном короткими каштановыми кудрями. В те времена таких кукол было не достать. Немецкое качество, резко выделявшееся на фоне совдеповских Машек и Дашек с жесткими пластмассовыми руками, жидкими блеклыми волосами и жутковатыми лицами.

На кукле была белая блузка и короткая серая юбка. Левой руки по запястье не было — казалось, ее кто-то отгрыз. На одной из раскинутых ног тоже виднелись следы зубов и не хватало большого пальца.

Он даже знал, как ее звали.

— Аена.

— Нет, не Алена… Баба Лена сказала, что ее зовут Жанна, потому что она немка!

— Ет! Аена!

— Вот дура!

Дальше как всегда рев и крики:

— Ама! Бойка дуой зывается! Он Аену абыал!

Вскоре он возненавидел эту куклу почти также, как и ее. Она везде таскала ее с собой — даже в туалет, и когда он, сажая сестру на унитаз, пытался забрать куклу, чтобы она ее не уронила, Наташка всегда поднимала рев. Смотреть на нее, когда она ревела, было невыносимо — ее скошенное вправо лицо начинало дергаться больше обычного, и казалось, что каждая мышца сокращается отдельно и посвоему, из перекошенного рта выплескивалась слюна, из носа начинали ползти сопли. Пару раз она все же уронила свою Аену в унитаз, и ему пришлось доставать ее и отмывать от сестринских какашек. После второго раза он все же не выдержал и влепил ей подзатыльник. В тот день он получил, наверное, самую большую порку в своей жизни. А когда Наташке исполнилось двенадцать, он не доглядел за своим щенком, которого ему только-только подарили — смешным длинноухим спаниелем. Тот стащил у Наташки куклу, пока та спала, и отъел ей руку. Страшно вспомнить, что тогда было, — сестре даже врача вызывали. А щенка родители отдали каким-то своим друзьям. Боря был счастлив, когда ей не исполнилось тринадцать.

Лифман медленно протянул руку и взял куклу. От толчка ее ресницы хлопнули по щекам, словно приветствуя его — старого знакомого.

Аена.

Он словно наяву увидел сестру — увидел, как она медленно тащится по комнате, осторожно ступая на правую, вывернутую внутрь ногу и прижимая к боку правую руку со сжатым кулачком. Ноги при ходьбе у нее странно перекрещивались, отчего сестра напоминала маленького лебедя из балета «Лебединое озеро» — дряхлого, больного лебедя, которого так и хочется пристрелить, чтоб не мучился.

Аена.

Сморщившись от ужаса и отвращения, Борис отшвырнул от себя куклу. Та, отлетев, ударилась о стенку и упала на спину, задрав к потолку босые ноги и уставившись в него стеклянными глазами. Со своего места он видел, как колышутся каштановые нейлоновые ресницы. Это сводило его с ума.

Борис подбежал к окну и с грохотом распахнул его. В комнату ворвался мокрый холодный ветер, швырнув ему в лицо пригоршню ледяных дождевых капель. Задохнувшись, он обмахнул ладонью мокрое лицо и дикими глазами посмотрел на пустынный двор, разрисованный кругами призрачного бледного света фонарей. Потом повернулся и кинулся к кукле. Схватив ее за изгрызенную ногу, он бросился к окну и, размахнувшись, швырнул ее вниз. Потом вытер руку о брюки и выглянул на улицу. Кукла косо висела на прутьях ограды, окружавшей цветущие розовые кусты — бросок был так силен, что железные острия пронзили мягкое резиновое тельце насквозь. По открытым стеклянным глазам барабанил дождь.

— Господи! — прошептал Борис и отшатнулся от окна. — Господи!

Утром куклу непременно увидят, начнутся вопросы. Нужно спуститься и снять ее, забросить куда-нибудь, но никакие силы не смогли бы заставить его сейчас выйти на улицу.

Он закрыл окно и, отвернувшись, прижался спиной к подоконнику, глядя на тумбочку, где раньше сидела эта страшная, отвратительная кукла.

Ее не могло быть здесь! Ее не могло и не должно было быть здесь! Через несколько дней после похорон кукла куда-то исчезла вместе с остальными Наташкиными вещами, и он никогда не интересовался, куда. Он был только рад этому.