Пелагия и белый бульдог - Акунин Борис. Страница 17
А час спустя у ней в голове было уже другое:
– Нет, это Наинка. Взбесилась от томления. Я эту натуру отлично знаю, сама такая была. Помню, как станет невтерпеж до жизни дорваться, так и задушила бы родителей своими руками, только бы на волю. Особенно когда семнадцати лет сдуру в приходского попа влюбилась. Красивый он был, молодой, с бархатным голосом. Чуть не сбежала с ним, хорошо папенька-покойник перехватил, выдрал как следует да в чулан запер. Вот и Наинка втрескалась в кого-нибудь, вон их сколько вокруг нее кружит, кобелей. И бабка ей уже помеха, счастью ее мешает. Выбрала себе кого-нибудь, на кого я ни в жизнь не соглашусь, знает это и решилась через мой труп своего добиться. Она это может, такой характер. Ах, Наинка, Наинка, я ли тебя не любила, я ли тебе всю душу не отдала… Закусаенька мой, ангел мой белокрыленький, один ты меня не предашь. Ведь не предашь, мой сладенький?
Потом, некое время спустя, Пелагия заставала Марью Афанасьевну в самоотверженном умиротворении. Всхлипывая от собственного благородства, генеральша говорила:
– Сядь-ка, матушка, послушай. Открылось мне: Степан это, и я его не виню. Сколько уж мне можно его век заедать. И так он почитай двадцать лет безвылазно при мне состоит. От мечты отказался, талант в землю зарыл, до сорока годов бобылем дожил. Я ведь на его неустанных трудах приживальствую. Без него давно бы мужнино состояние в дым обратила, при моей-то дурости, а он и сохранил, и преумножил. Только ведь тоже живой человек. Поди, думает: «Пожила, старуха, и будет, пора совесть знать». Это ему Поджио своим приездом голову вскружил, ясное дело. Степа мольберт с чердака достал, краски из города привез, и глаза у него сделались какие-то другие. Что ж, я понимаю и не сужу… Хотя что же, мог бы и прямо сказать. Так, мол, и так, Марья Афанасьевна, потрудился на вас достаточно, а теперь прошу отпустить меня. Но не скажет, не из таких. Стыдно. Проще старуху со свету сжить, чем перед ней неблагодарным предстать. Я эту породу знаю, там и гордости, и страсти много намешано… Ах нет, что ж я слепота такая! Не Степан это, Поджио! – И тянется кверху, силится приподняться с подушек. – Степан, может, втайне и желает, чтоб я поскорее издохла, но не станет он собачек безответных травить. А Поджио станет! Для одной только забавы или хоть из дружбы, чтобы приятеля от кабалы освободить! Развращенец он, бес! Он и к Наине подбирался, то картинки с ней рисовал, то фотографировал ее. И Степана он с глузду сбивает… Я давно примечаю, как он на меня волком зыркает. Он, он! Ишь, загостился-то, третий месяц уже. А вначале говорил «на месяцок». И не съедет, пока в гроб меня не вгонит!
В самом скором времени возникала и новая убежденность, такая же незыблемая:
– Сытников! Это же страшный человек, ему только барыши подавай, он за них черту душу продал. Не зря говорят, что он на деньгах женился, а после жену отравил. И причина известна, по какой я ему поперек дороги стала! Горяевская пустошь! Давно он ко мне подкатывается, чтоб ему уступила, хочет там пристань торговую поставить – больно место удобное. А я сказала, не продам. Будет он мне баржами своими вид поганить! Но этот от своего не отступится. У него закон такой: всё непременно должно по его быть. Иначе ему и жизнь не в жизнь. Жену уморил и меня уморить хочет! Как меня не станет, Петька с Наинкой не то что пустошь, всё ему тут продадут, а сами хвост в руки и в столицы-заграницы. Так Донату прямой резон меня скорей на тот свет спровадить. Только вот им всем, – тянула старуха вверх вяло сложенный кукиш. – Я третьего дня не зря духовную сызнова переделала, всё как есть отписала англичанке. Попугать их хотела, а теперь так и оставлю. Я им нехороша стала, так у них Джаннетка за барыню будет. Попляшут тогда.
Сначала Пелагия выслушивала путаные речи больной очень внимательно, сопоставляла с собственными соображениями и наблюдениями, но каждая новая гипотеза была диковинней предыдущих.
Последняя и вовсе оказалась за пределами здравого рассудка.
– Киря Краснов, – отчеканила Марья Афанасьевна, едва Таня в очередной раз привела монахиню в спальню. – Хитрый, бестия, а дурачка ломает. Он ведь что сюда каждый день таскается? Денег ему от меня надо. Осенью имение у него с молотка пойдет, со всеми расчудесными телеграфами. Он говорит: «Я тогда умру». И умрет, непременно умрет. Куда ему без Красновки деваться? Ходит ноет. Дай ему полторы тысячи проценты заплатить. А я сказала: не дам. Давала уже, и не раз. Хватит. Так он мне отомстить решил. Верно, думает: я умру, так и ты, ведьма старая, жить не будешь.
Пелагия стала увещевать страждущую – чтобы к разуму вернуть и еще из-за того, что не приведи Господь и вправду умрет, а грешно покидать свет в таком ожесточении:
– Марья Афанасьевна, так, может, одолжить Кириллу Нифонтовичу, он и успокоится? Что уж вам эти полторы тысячи рублей? На тот свет не унесете, там деньги не пригодятся.
Этот простой довод на Татищеву подействовал.
– Да-да, – пробормотала она, глядя на спящего Закусая, и ее воспаленный взгляд смягчился. – Зачем мне, всё равно мисс Ригли достанется. Я дам ему. Пусть еще годик покуролесит. Я ему две тысячи дам.
– Да и с духовной нехорошо, – продолжила инокиня, ободренная успехом. – Мисс Ригли, конечно, особа достойная, но хорошо ли это будет по отношению к Петру Георгиевичу и Наине Георгиевне? Ведь они не виноваты, что вы их в праздности воспитали и никакому делу не научили. Они же без наследства по миру пойдут. И перед Степаном Трофимовичем вам на том свете совестно будет. Вон он сколько лет на вас потратил, все лучшие годы. И сами вы говорили, что он много увеличил ваше состояние. Не грех ли?
– Грех, матушка, – жалким голосом признала Татищева. – Ваша правда. Погорячилась я. Не только ведь внуков наделить нужно, есть и иные родственники. Эй, Таня! Позовите-ка ее… Таня, пускай пошлют в город к Коршу. Хочу, чтоб приехал завещание переделывать.
В промежутках между вызовами в генеральшину спальню Пелагия по большей части гуляла в парке. Немало времени провела в дощатой будке, расположенной неподалеку от обрыва. Здесь, выкрашенные в синий цвет, лежали мотыги, лопаты, пилы, грабли, тяпки и прочие садовые инструменты из Герасимова арсенала. Именно отсюда неведомый злодей и взял топор. Пелагия брала с пола и терла в пальцах засохшие комочки земли, ползала на корточках вокруг домика, но никаких зацепок не обнаружила. Будка не запиралась, топор мог взять кто угодно, и следов ни снаружи, ни внутри не обнаружилось. Оставалось только ждать, что будет дальше.
За два дня исходила весь парк вдоль и поперек. Наткнулась и на знаменитый английский газон – квадратик аккуратно подстриженной травки, на которой и вправду недавно кто-то изрядно потоптался, но упругие стебельки уже начали распрямляться, и было видно, что скоро очаг цивилизации восстановится во всей своей красе. Отсюда было рукой подать до Реки, дул свежий ветерок, а рядом с газоном качала еще зелеными, но уже неживыми веточками тонкая, подвядающая осинка. Монахиня наведывалась сюда часто – сидела в белой беседке над высокой кручей, довязывала поясок для сестры Емилии и подолгу застывала, глядя на широкую Реку, на небо, на заливные луга дальнего берега. Хорошо было и бродить по лужайкам, по заросшим тропам, где воздух звенел пчелиным гудом и шелестел листвой.
Но покой был мнимый, не истинный, инокиня чувствовала в наэлектризованном дроздовском воздухе смятение и слышала некий звон, будто кто-то терзал тонкую, до предела натянутую струну. Даже удивительно, как это в первый день усадьба предстала перед ней чуть ли не Эдемским садом. Пелагия ни за кем нарочно не подсматривала и не подслушивала, однако то и дело становилась невольной свидетельницей каких-то малопонятных сцен и озадаченной наблюдательницей туманных взаимоотношений между здешними жителями. Очевидно, и нервический разговор, обрывок которого она случайно услышала из своего окна, был здесь совершенно в порядке вещей.