Пелагия и белый бульдог - Акунин Борис. Страница 19

Наина Георгиевна эту немыслимую речь дослушала до самого конца, ни разу не перебила. Правда и то, что перебивать такого, как Сытников, не всякий и решился бы – очень уж солидный был человек.

Но когда он замолчал, барышня засмеялась. Негромко, но так странно, что у Пелагии пробежал мороз по коже.

– Знаете, Донат Абрамыч, если мой, как вы выражаетесь, «прожект» и в самом деле лопнет, я уж лучше в омут, чем с вами. Да только не лопнет. У меня билет есть выигрышный. Тут такие бездны, что дух захватывает. Хватит мне куклой быть тряпичной, которую вы все друг у друга на лоскуты рвете. Сама буду свою судьбу за хвост держать! И не только свою. Если жить – так сполна. Не рабой, а хозяйкой!

Снова скрипнула кожа – это поднялся Сытников.

– О чем вы толкуете, не пойму. Вижу только, не в себе вы. Потому ухожу, а над моим словом подумайте. Оно твердое.

Открылась и закрылась дверь, но Наина Георгиевна ушла не сразу. Минут пять, а то и долее до слуха Пелагии доносились безутешные, полные самого горького отчаяния всхлипы и сосредоточенное шмыгание носом. Потом раздался шепот – не то злой, не то страстный. Монахиня прислушалась и разобрала повторенное не раз и не два:

– Ну и пусть исчадие, пусть, пусть, пусть. Все равно…

Когда уже можно стало, Пелагия вышла в коридор, отправилась в свою комнату. На ходу озабоченно качала головой. Всё шепот из головы не шел.

* * *

Но до комнаты монахиня не дошла, встретила по дороге Таню. Горничная несла в одной руке узелок, другой тянула на поводке упирающегося всеми четырьмя лапами Закусая.

– Матушка, – обрадовалась она. – Не желаете со мной? Марья Афанасьевна уснули, так я в баньку собралась, с утра протоплена. Помоетесь, я с песиком побуду. А после вы его покараулите. Очень выручите. Что, уж мне и в мыльню с ним? И так житья нет от ирода слюнявого.

Пелагия ласково улыбнулась девушке, согласилась. В бане по крайней мере подслушивать и подглядывать не за кем.

Банька стояла позади дома – приземистая избушка из янтарных сосновых бревен с крохотными оконцами под самой крышей, пузатая труба сочилась белым дымом.

– Мойтесь, я посижу, – сказала инокиня в маленьком чистом предбаннике, опустилась на лавку и взяла щенка на руки.

– Вот спасибочко вам, так выручили, так выручили, а то все бегаешь-бегаешь, употела вся, а ни помыться, ни на речку сбегать, – зачастила Таня, проворно раздеваясь и распуская стянутые в узел русые волосы.

Пелагия залюбовалась ее точеной смуглой фигурой. Просто Артемида, владычица лесная, не хватает только колчана со стрелами через плечо.

Едва Таня исчезла за дощатой дверью мыльни, снаружи раздался легкий стук.

– Танюша, Танечка, – зашептал в самую дверную щель мужской голос. – Отвори, душенька. Я знаю, ты там. Видел, как с узелком шла.

Никак Краснов? Пелагия в некотором смятении вскочила, зашуршав рясой.

– Слышу, как платьишком шуршишь. Не надевай его, оставайся как есть. Отвори мне, никто не увидит. Что тебе, жалко? Не убудет же. А я в твою честь стишок сложил. Вот послушай-ка:

Как тучка, влагою полна,
Мечтает дождиком излиться,
Как желтоликая Луна
К Земле в объятия стремится,
Так я, алкая и горя,
На Таню нежную взираю
И вздуть прелестницу мечтаю
Еще с седьмого декабря.

Видишь, и число запомнил, когда мы с тобой на санях катались. С того самого дня тебя и полюбил. Хватит от меня бегать, Танюшенька. Ведь Петр Георгиевич про тебя стихов слагать не станет. Открой, а?

Ухажер застыл, прислушиваясь, а через полминуты продолжил уже с угрозой:

– Да открывай же, вертихвостка, а то я Петру Георгиевичу расскажу, как ты давеча с Черкесом-то. Я видел! Сразу перестанет на вы называть. И Марье Афанасьевне скажу, а она тебя, гулящую, со двора взашей. Открой, говорю!

Пелагия рывком распахнула дверь, сложила руки на груди.

Кирилл Нифонтович, в белой толстовке и соломенной шляпе, так и замер на пороге с широко разведенными руками, и губы сложены сердечком в предвкушении поцелуя. Голубые глазки растерянно захлопали.

– Ой, матушка, это вы… Что ж вы сразу-то не сказали? Посмеяться решили?

– Над иными и посмеяться не грех, – сурово ответила Пелагия.

Краснов сверкнул взглядом, в котором не осталось и следа обычной детской наивности. Повернулся, нырнул за угол баньки и был таков.

И впрямь гнездо аспидов, подумала сестра Пелагия.

* * *

После бани, распаренные и умиротворенные, не спеша шли по вечерней прохладе: мокрые волосы туго обтянуты платками (у Тани белым, у монахини черным). Помыли и Закусая, невзирая на тявканье и визг. Теперь он стал еще белее, и короткая шерстка топорщилась, как пух у утенка.

Возле конюшни стояла запыленная черная карета. Угрюмый чернобородый мужик в грязной черкеске и круглой войлочной шапочке распрягал вороных коней.

Таня схватила Пелагию за локоть, обмирающим голосом выдохнула:

– Приехали… Господин Бубенцов приехали.

А сама, будто привороженная, смотрела на азиата, заводившего лошадь в конюшню.

Пелагия вспомнила угрозу Кирилла Нифонтовича и посмотрела на свою спутницу повнимательней. Лицо у той сделалось неподвижным и словно бы сонным, зрачки расширились, полные розовые губы приоткрылись.

Черкес коротко взглянул на женщин. Не поздоровался, не кивнул – повел в поводу второго коня.

Таня медленно подошла к нему, поклонилась, тихо сказала:

– Здравствуйте, Мурад Джураевич. Снова к нам?

Он не ответил. Стоял, хмуро смотрел в сторону, наматывая на широкое мохнатое запястье узорную уздечку.

Потом вернулся к карете, стал обметать пыль.

Таня потянулась за ним.

– Устали с дороги? Молочка холодного не хотите? Или кваску?

Черкес не обернулся, даже плечом не повел.

Пелагия только вздохнула, покачала головой, пошла дальше.

– Одежа у вас вон вся грязная, – донесся сзади Танин голос. – Сняли бы, я постираю. К завтрему высохнет. Вы ночевать будете?

Молчание.

У входа в дом Пелагия оглянулась и увидела, что бубенцовский кучер, всё такой же пасмурный, идет к раскрытым воротам конюшни, ведя Таню за руку – точь-в-точь как перед тем вел лошадь. Девушка послушно переступала быстрыми, мелкими шажками, а за ней так же покорно тащился на поводке Закусай.

* * *

Перед генеральшиной спальней смиренно стоял седой, но, впрочем, не старый еще мужчина с сильно мятым, улыбчивым лицом, в наглухо застегнутом черном сюртуке и черных же драдедамовых брючках, до блеска вытертых на коленях. В длинных, сцепленных чуть не на середине ляжек руках он держал пухлый молитвенник.

– Благословите, матушка! – вскричал он тонким голосом, едва завидев Пелагию, и преградил ей путь. – Аз есмь Тихон Еремеев Спасенный, червь недостойный. Позвольте ручку вашу святую поцеловать. – И уж потянулся своей ухватистой длиннопалой пятерней, но Пелагия спрятала руки за спину.

– Нам не положено, – сказала она, разглядывая смиренника. – И устав воспрещает.

– Ну тогда без ручки, просто осените крестным знамением, – легко согласился Спасенный. – Мне и то благостно будет. Не откажите, ибо сказано: «Не возгнушайся греховных язв моих, помажи их елеем милости твоея».

Получив благословение, поклонился в пояс, однако с дороги не ушел.

– Вы ведь, верно, и есть сестра Пелагия, посланница пречестнейшего и преосвященнейшего владыки Митрофания? Извещен, что вселены в каморку, мною прежде занимаемую, и очень тому рад, потому что вижу истинно достойную особу. Сам же размещен во флигеле, среди рабов и прислужников, и как бы речено мне: изыди из места сего, бо недостоин те быти здесь. Не ропщу и повинуюсь, памятуя слова пророка: «Аще гонят вы во граде, бегайте в другий».