Черная свеча - Мончинский Леонид. Страница 34

— Первый раз слышу. Ошибся, мора!

— Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!

— Я все сказал. Привет маме!

— Э-э-э! — зевнул зэк с посечённым бритвой лицом.

Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо насторожённые.

Металлический скрежет в двери оборвал их напряжённый разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.

Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.

— Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же — парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.

Опенкин вытер руку о штанину и протянул её крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.

— Думал, вы давно откинулись, Александр Николаевич. Вас заждались новые роли.

Каштанка незаметным движением извлёк откуда-то из-под полы пачку «Беломора».

— Увы, — заключённый прилично сыграл разочарование, не спуская алчного взгляда с пачки папирос. — Оставили ещё на сезон в этом театре.

— Дело временное, — успокоил Опенкин. — Не завтра, так через червончик откинетесь. Держите вот — от благодарных почитателей.

— Что вы! Что вы, Опенкин! — артист сопротивлялся, уже держа пачку в руке. — Махоркой обойдусь. Привычней!

— Вам здоровье беречь надо. Вы же не просто — с моста. Легавый буду! И здоровье ваше — народное, товарищ Очаев.

— Было народное, — подыграл ему артист, переходя на феню, — пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…

Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:

— Обойдётся… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! — Опенкин указал пальцем на Упорова. — Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили — тебя грохнули. Получается — вторую жизнь живёшь. Ну, ёра!

Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шёпотом, когда о нем уже забыли:

— Где вас повязали?

— В Таёжном, — так же тихо ответил Упоров. — Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.

— Взяли? — интерес был неподдельным, с лёгким огоньком в прищуренном глазе.

— Взяли. Мы — кассу, нас — менты. Дениса кончали на месте.

— Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля — в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь — к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! — Федор задумался и с неудовольствием произнёс: — У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…

— А вам?! — спросил вспотевший от возмущения Упоров.

— Кто-то вломил с опозданием, — Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. — Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…

— Дьяк?! — Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.

— Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди. Вам жизнями платить, ему — ещё и именем, а оно в воровской России — сам знаешь.

— Скажи прямо, Федор: убрать решили?

— Не решили… — три глубокие морщины, одна — на лбу, две — у кончиков губ, разделили его лицо на самостоятельные части. Федор переживал: — Львов сказал:

«Дурное дело не хитро. Нож, как крот, слепой, а человек нам пользу принёс». Он от своего не отступится, и я, само собой…

— Псы вы! Бешеные псы!

— Тише! Вадим, тише! — Опенкин огляделся по сторонам. — Прокурор может для тебя вышку попросить. Колоться все одно не надо, и сам знаешь, почему… Понял?

Бледный, обессиленный внезапной вспышкой ярости, Упоров глянул на него с внимательным презрением:

— Ты как думаешь? Ты же меня знаешь!

— Я жду ответа, Вадим.

— Пусть воры знают — не продам. Не глупее вас. А кто посылал ко мне вон того цыгана? Он сказал — Дьяк.

— Ты что ему ответил?

— Послал подальше.

— Все правильно. Всех — подальше! С цыганом разберёмся. Могли и менты кидняк сделать, Мог и сам Никанор Евстафьевич…

— Успокой его, Федя. Он из-за этой кассы готов кого угодно сожрать.

В эти минуты зэк презирал себя, как можно презирать постороннего человека, совершающего поступок, который осуждает его собственная совесть, и понимал: другой путь — это смерть, столь же неизбежная, сколь и неожиданная.

— Возьми, — Опенкин сунул в карман его телогрейки свёрток с едой. — Тебя уже дёргали?

— Нет. Передай сходке — Серафим кончал Кафтана и тех, кто был с ним. Он — мерзость!

— Серафим? У них нечем было платить. Якут за просто так не рискует. Да и Кафтан… только хилял вором. На самом деле крысятничал, грабил мужиков.

— Хватит, Федор! Ваше право на суд мне известно. Когда-нибудь расскажу, как умер Денис. Сейчас иди, невмоготу мне от твоих разговоров.

Ему не удалось заснуть, он дремал, вздрагивая от криков и смеха, изредка будораживших тяжёлое забытьё камеры. Вадим пребывал в полусонном состоянии до тех пор, пока вновь не заскрипела дверь, тот же самый старшина вошёл в камеру, а за его спиной появилось ещё одно казённое лицо. Суровое, чем-то приятное. Вадим подумал: для тюремщика такое лицо— роскошь.

— Упоров, на выход!

— Донцов, на выход!

— Серегин, на выход!

Спина стала влажной, словно весь пот вывалился наружу из ослабевших пор, и где-то в глухом закутке души затрепетал страх. Он поднялся, преодолевая навалившуюся слабость. Объявившаяся следом боль прояснила голову. Очаев помог ему спуститься, на что старшина посмотрел косо и сказал:

— Иди на место, артист.

— Моё место на сцене, любезнейший.

— Это ещё как прокурор посмотрит, где твоё место. А ты канай живей, симулянт! Твоя песенка спета.

Следователь спросил с вежливой полуулыбкой:

— Вы любите удить рыбу, Упоров?

Вопрос с трудом перевалил через пухлую нижнюю губу, при этом розовые щеки по-детски коротко схватили и выпустили воздух…

Подследственный пожал плечами, не ответил и вновь почувствовал, как мокнет спина. Чтобы успокоиться, сосредоточил внимание на большой, удачно перезимовавшей мухе, мерившей тонкими лапками свежепобеленную стену кабинета.

«У неё есть цель, — он старался забыть о толстом, странном следователе, задающем дурацкие вопросы. — И у тебя есть цель — тебе надо выжить».

— Выходит, не любите, — вздохнул толстяк. — Я-то думал, хоть о рыбалке поговорим. С делом вашим, к сожалению, полная ясность. Из него вырисовывается личность, лишённая необходимых понятий о дозволенном и запрещённом. Для вас не существует запретов. Человеческие законы требуют для своего выполнения сознания. Такового в вас, судя по показаниям, обнаружено не было…

— О каком деле вы говорите, гражданин следователь?

Толстяк пошлёпал губами, выразив таким образом сожаление, и, запустив в кудрявую шевелюру короткие пальцы левой руки, положил голову на ладонь. Ладонь провалилась в розовую щеку, большой, добрый голубой глаз лежал прямо на кончике украшенного золотой печаткой мизинца.

— Поражаюсь вам, Вадим. Комсомолец, парень из крепкой революционной семьи военных…

— У меня мама — пианистка.

— Ничего страшного, — следователь перебросил лицо на правую руку, успев при этом шмыгнуть маленьким носиком — Мой отец — дворянин. Революция провозгласила честный девиз: «Дети за родителей не отвечают». Вспомните Павлика Морозова. На этом — точка! Впрочем, пример не очень удачный, но ты меня прекрасно понял. И вдруг сын легендарного красного командира уходит в побег. Ворует принадлежащее государству золото, убивает выполняющих свой долг чекистов, грабит кассу, стреляет по советским солдатам. Не понимаю! Мрак! Но идея справедливости требует, чтобы за всякое зло было воздаяние. Предположим на мгновение невероятное: на суде прокурор — твой дружок Дьяков…