Вечный колокол - Денисова Ольга. Страница 59

— Ой, мама… — шепнула Дана Младу в ухо.

— Это еще не мама… — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо, — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: «Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет». И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий…

— А че за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.

— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива — ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: «Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет». Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: «Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут». Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается…

— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!

Млад прижал ее к себе покрепче:

— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидел его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь и спрашивает: «Ты меня исподтишка убил?» «Убил» — отвечает охотник. «Ты душу мою на волю выпустил?» «Не выпустил». «Ты на мне шубу расстегнул?» «Не расстегивал». «Ты кости мои похоронил?» «Не хоронил». «Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?» И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.

Немного помолчали.

— Ой, Млад Мстиславич… — выдохнул, наконец, Добробой, — страх-то какой…

— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.

— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана, — кто вчера руки-то в угли совал?

— А это не твое дело, куда я руки сую!

— Дана, не трогай его. Пусть его храбриться, — Млад посмотрел на Ширяя, — а ты не груби, сколько раз говорил.

Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.

— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.

— Да, без вас, — кивнул Млад.

— Почему? — удивился Добробой.

— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.

— Очень здорово! — фыркнул Ширяй, — учитель называется!

— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.

— И поговорю! — вскинулся тот.

— Сиди уж… — проворчал Млад, — ты и бубна в руках не удержишь.

— А я? — тут же влез Добробой.

— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад, — пора собираться на праздник.

— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроено спросил Добробой, — Карачун ведь. Положено.

— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.

— Да скотине и то положено давать… — вздохнул Добробой.

— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.

Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, пару раз стукнул хвостом по полу.

— Слышь, Млад Мстиславич… — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.

— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад, — завтра съем, каравай весь год оберегом будет.

— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.

— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.

Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное опустил между передних лап и выжидающе смотрел на обглоданный кусок.

— Хийси! — Добробой топнул ногой, — а ну-ка быстро! Я что сказал!

— Зажрался… — проворчал Ширяй.

— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом, — Хийси, мальчик… Давай, лопай. С маслом-то получше будет.

Счастливый пес заглотил оберег от безвременной смерти и лениво застучал хвостом по полу, радуясь, что угодил хозяину.

Ветер взрывал снег и носил его над землей, пригоршнями кидая в лицо. Лес шумел, прогибался под тяжестью ветра, но стоял. Это было только начало — настоящая буря ожидалась к полуночи.

На капище шумно горели костры, и ветер рвал их пламя, отбрасывая сполохи в стороны, стелил огонь по земле, перемешивал искры со снегом и нес над землей. Студенты, подходя, получали смоляные факелы, опускали их в огонь и отходили в стороны, стараясь занять места поближе к кострам и кумирам, мрачно смотрящим на людей сквозь мечущуюся снежную пелену. Огонь факелов гудел, дрожал и срывался, сливался с воем ветра и шумом леса, освещая снежный хаос вокруг.

— Какая мрачная ночь! — покачала головой Дана, — настоящий Карачун. А после твоих страшных сказок думается только об ужасной смерти.

— На то он и Карачун, — усмехнулся Млад, — чествуем темных богов — должны ощущать их силу.

— Тебе страшно? — шепнула Дана ему на ухо.

— Мне холодно. Насквозь продувает… Если я ощущаю силу темных богов, это вовсе не значит, что я ее боюсь. Слышишь, как гудит огонь? Нам есть что противопоставить темноте и морозу.

— Северный ветер размечет наши костры, если захочет…

— Но не снесет наши дома. Лес прикроет. Мы слабей богов, но мы не бессильны. Завтра ты убедишься в этом в который раз.

— Я до завтра не доживу, — улыбнулась Дана.

На капище собрался не только весь университет, но и вся Сычевка, и множество людей из Новгорода — университетские праздники славились на всю округу. Сычевских и новгородских девушек явно не хватало на всех, и вокруг каждой вилась стайка студентов. Как-то незаметно растворился в темноте Добробой, только Ширяй, смущенный своей вчерашней неудачей, понурив голову стоял около Млада и прятался за его спину.

Перекрикивая вой ветра и гул огня, один из волхвов начал праздник — самый мрачный праздник в году, и от этого, наверное, самый величественный. И вскоре тягучая песня, поющая славу тьме, морозу и силе, укорачивающей день, заклокотала над капищем, под редкий бой больших барабанов и шорох пламени факелов. Песню подхватывали постепенно, сначала густыми басами — и она била в грудь тяжестью низких звуков, потом в нее вплелись молодые голоса студентов, и она прорезала снежную пелену и понеслась над Волховом, а потом запели бабы и девушки — словно вой плакальщиц рассек пространство и устремился к низкому небу. Метель вихрилась вкруг тысяч качающихся огней, и выло пламя, и выл ветер, и песня то лилась, то кипела, то сполохами рвалась вверх, то стелилась над землей, то гремела угрозой, то вставала непоколебимой стеной. Гордая песня отважных людей, осмелившихся смотреть в лицо тьме и северному ветру.

Млад на секунду ощутил себя вне толпы, словно взлетел над берегом и глянул на капище с высоты: тяжелый ритм песни шевелил в нем и шаманскую, и волховскую силу. Могучий Волхов, усмиренный и закованный в лед, разломом в земле бежал за горизонт; черный лес увяз в глубоких снегах и вцепился корнями в землю, трепеща перед северным ветром; белый лик луны накрыли снежные тучи, и со всех сторон, сверху и снизу, на сколько хватало глаз, бесновалась метель. А далеко внизу подрагивали слабые искорки; раскачивались, трепыхались оранжевые точки костров, и то, что мнило себя могучей многотысячной толпой, выглядело жалкой горсткой маленьких, слабых существ, называющих себя людьми. Но песня их поднималась до снежных туч, и песня, поющая славу Зиме, пугала Зиму и заставляла ее сомневаться в своем могуществе.