Воронья дорога - Бэнкс Иэн М.. Страница 45

Папа уложил меня в кроватку! О нет! Отец и Дерево! Позор!

– Мама, я хочу умереть,– пробормотал я в папку.

– Если ты это всерьез, то недостатка в добровольных помощниках не будет.

– Я всерьез.

– Прентис, хватит мелодрамы. Тебе не идет. Твой конек – сарказм.

– О господи!

– Прентис! – Мама положила ладонь мне на голову и погладила.– Прентис… Ты ведь у нас такой умница. Ну почему ты бываешь иногда таким дураком?

Я глубоко вздохнул:

– Эх, мама, мне и самому это интересно. Лучше не говорить, что в нашем роду такое бывает. Я шмыгнул носом, защипало глаза.

Она меня обняла, прижала к себе. Я, как всегда в такие моменты, удивился: до чего же она тоненькой и маленькой кажется.

Через некоторое время она меня отпустила, глянула в зеркало и заявила, что я ей до конца дня испортил глаза. Мы поехали к Хеймишу и Тоуни – попить чаю и попросить прощения, затем двинули к замку – навстречу самому мучительному моменту в моей жизни… который, слава богу, не наступил: Верити и Льюиса в замке не оказалось, они поехали навестить каких-то друзей Верити, живущих на Арднамурхане, и вернутся не раньше завтрашнего вечера.

Мама привезла меня обратно к Хеймишу и Тоуни. Согласилась передать отцу мои уверения в искреннем раскаянии. Просила, чтобы я поехал в Лохгайр и сам поговорил с отцом, но я молил о пощаде и, к большому моему удивлению, получил ее.

Я уже решил, что завтра поеду на поезде обратно в нашу – теперь уже официально – культурную столицу и там проведу следующие двенадцать месяцев. Верити с Льюисом четыре дня назад предлагали меня подвезти, но теперь этот вариант явно отпадал.

Я пообещал маме, что буду всем писать и принесу извинения лично при первой же возможности, а еще остановлюсь в Лохгайре перед возвращением в Глазго и повидаюсь с папой.

В тот вечер мы с Эшли встретились в «Яке». Она выслушала мое нытье и угостила пивом, когда у меня вышли деньги (уверен, в баре мне недодали сдачу), и потом снова внимала моим причитаниям, когда мы отправились к ее маме и засиделись там черт знает до которого часа; но говорили мы тихо, чтобы не разбудить спавшего в соседней комнате Дина. Она мне сварила кофе, посидела со мной в обнимку, и в какой-то момент я уснул, и никто мне не мешал. Проснулся на полу; нежная рука гладила мою голову, лежащую на коленях у Эшли.

– Эш,– прохрипел я,– ты – святая.

Она лишь улыбнулась.

Последняя чашка кофе, и я простился. Вернулся к Хеймишу и Тоуни, там соснул еще часок-другой, затем быстрые сборы и – в путь. Тетя Антонайна меня подвезла, иначе бы я опоздал на поезд. Через четверть часа он остановился в Лохгайре. Туг бы мне взять сумку, и сойти с поезда, и прогуляться до дома, и поговорить наконец – трезво и вне контекста альтернативных шарад —с отцом, и попросить у него прошения, и провести три часа до следующего поезда на Глазго с матерью и отцом в атмосфере долгожданного замирения. Вместо этого я опустил висок на холодное оконное стекло, закрыл глаза и позволил рту приоткрыться. И просидел так всю минуту, что поезд простоял на станции Лохгайр, да и потом не шевелился, лишь убедительно зевал, на случай если кто из пассажиров глядит в мою сторону,– пока не проехал виадук возле Саккотмора.

* * *

Поезд так и стоял на пути. До квартиры Дженис Рэй было рукой подать – вон ее дом, из окна виден. Я встал, снял с багажной полки сумку и вынул полученную от мамы папку. Нашел несколько сильно исчирканных маркером стихотворений плюс штук двадцать машинописных страниц формата А4 —похоже, отрывок пьесы или киносценария. Выбрал страницу наугад и принялся читать.

Господь: …И вижу я их такими, какими станут они: падшими, безумными, оборванными, увечными и одинокими. И вижу я многих мертвыми на полях сражений и на обочинах длинных дорог, в канавах и пред высокими стенами, в гулких белых коридорах и туманных чащах, в полях и по берегам рек; сброшенных в ямы; сваленных в кучи; убитых и забытых. А кто остался жив, разум того обуреваем тщетной и горькой памятью и жгучим желанием довести до конца ту войну. О капитан, я вижу в этом кончину твою, пусть даже не пророчит ее твоя сверхъестественная интуиция. Истинные жертвы на войне – солдаты. И первая жертва солдата – он сам, ибо жизнь свою отдал задолго до роковой битвы…

Больше я не осилил. Вернул листы в папку и папку – в сумку, а ее затолкал под сиденье.

Лучше смотреть в окно, на дождь – оно веселей.

От гостевания у мамы с папой я уклонился. Почему-то глаза щурятся всякий раз, когда я об этом вспоминаю. Что же со мной не так?

Они меня сделали, подумал я. На свет произвели. Во мне их гены. И они меня вырастили. Школа и университет не так сильно на меня повлияли, как родители. Возможно, даже вся моя оставшаяся жизнь не изгладит этого оттиска. И если мне слишком не по себе, если стыд не дает их навестить, то дело не только во мне. Тут и их вина, потому что они меня таким воспитали. Помнится, я отказался от этого довода, когда окончил начальную школу. Но все же здесь есть зерно истины.

Есть ли?

К черту, подумал я. Устал. Я ведь так и не отдохнул. Вечером позвоню, точно позвоню и скажу, что вырубился, уснул как убитый и никто не потрудился разбудить, и, в конце концов, не многовато ли извинений для одного дня? Конечно позвоню. Доброе слово и кошке приятно, как любит говорить папа.

Не дрейфь, Прентис, ты сумеешь их умиротворить. Все будет путем.

* * *

И был вечер, и было похмелье. Но не после выпивки, а после приступа малодушия на станции Лохгайр. Меня тошнило от всего, в том числе и от самого себя.

Поезд наконец доплелся до Квин-стрит, и я побрел, промокший, но почему-то уже не голодный, под дождем к Грант-стрит, где ждала пустая квартира. И матери пришлось звонить самой, потому что я так и не заставил себя взять трубку и набрать номер… Я даже ухитрился изобразить заспанность и легкий стыд, и пролепетал какие-то оправдания, и уверил ее, что здоров, правда здоров, не беспокойся, у меня все в порядке, спасибо, что позвонила… И разумеется, после этого мне стало еще паршивее.

Я решил выпить чашку кофе. Самочувствие было до того мерзопакостное, что я счел моральной победой, когда сумел снизить уровень воды в переполненном Гавом (кем же еще?) чайнике до риски «минимум». Я стоял на кухне и ждал, когда закипит вода, и чувствовал себя спасителем экосферы.

И уже сидя в гостиной с чашкой в руке, я спохватился, что забыл в поезде сумку. Сначала даже не поверилось. Принялся восстанавливать в памяти: вот я поднимаюсь с сиденья, вот беру куртку, вот думаю, что надо бы перекусить, однако замечаю, что голод как рукой сняло, вот бросаю взгляд на пустую багажную полку, потом выхожу на платформу и спускаюсь на дорогу. Без сумки.

Да как же я мог? Я поставил чашку, выскочил из кресла, перепрыгнул через диванчик, подбежал к телефону и через десять минут дозвонился до станции. Бюро находок закрыто, позвоните завтра.

В ту ночь я лежал в кровати и вспоминал, что было в сумке: одежда, туалетные принадлежности, одна-две книжки, парочка подарков… и папка с бумагами дяди Рори. Вернее, обе папки, в том числе и та, которую я еще не прочел.

Нет, сказал я себе, отгоняя панический ужас. Не может такого быть, чтобы папка потерялась насовсем. Найдется. Мне в подобных случаях всегда везло. Люди в большинстве своем честные. Если кто и прибрал, то разве что по ошибке. А скорее всего, ее нашел охранник при обходе вагонов и сейчас она лежит себе благополучненько в бюро находок станции Квин-стрит или в Галланахе. А может, на запасном пути, в одной-двух милях от меня, на задвинутую мной под сиденье сумку как раз в этот момент натыкается швабра уборщика… Но я ее верну. Ну, не могла она просто взять и исчезнуть. Найдет способ возвратиться ко мне. Никуда не денется.

Наконец мне удалось уснуть.

И приснилось, как возвращается домой дядя Рори, ведет старенький «ровер», в котором родилась Верити,– окно открыто, из него торчит рука с утраченной папкой. Сам он улыбается и папкой машет. В этом сне его шея была смешно обмотана белым полотенцем. И я, когда проснулся, понял, что это за полотенце.