Сестра милосердия - Колочкова Вера Александровна. Страница 8
– Танюш, что это с тобой? – вздрогнула она от голоса выросшего за ее спиной хирурга Петрова. – Ты сама на себя сегодня не похожа. А на лбу у тебя чего? Подралась с кем, что ли?
– Ой, да ни с кем я не подралась, Дмитрий Алексеевич, чего вы… – торопливо натягивая до самых бровей кокетливую шапочку приятного сине-бирюзового цвета, отвернулась от него Таня.
– А звонишь кому все время? Что, влюбилась наконец, да? Хахаля нашла? Так и давно уж пора. Такая дивчина, и все в бобылках…
– Ой, да ну вас… – рассмеялась она грустно. – Уж какая такая дивчина…
– Хорошая, вот какая. Такие девки, как ты, сейчас перевелись. Напрочь выродились, самоуничтожились, исфеминизировались все к чертовой матери…
– А я, значит, того, не иснемини… не исфеними… Тьфу! Словом, не испортилась, значит?
– Ты – нет. Ты у нас знаешь кто? Ты у нас не просто сестра медицинская, ты у нас – сестра милосердия. Раньше-то это вроде одним понятием числилось, а сейчас нет… Сейчас милосердие, Танюха, у людей не в чести. И мы у него тоже не в чести, стало быть. Отвернулось оно от нас. А вот тебя выбрало, не обиделось. Не каждую первую бабу оно к себе в сестры выбирает, уж поверь мне. И даже не каждую вторую…
– Ой, да ну вас, Дмитрий Алексеевич! Как скажете, не подумавши…
Еще раз махнув в его сторону рукой, она быстро пошла прочь – некогда ей было комплименты слушать. Да и не любила она, когда ее хвалили. Тут же заливалась пунцовой краской. И ладно бы красиво как-нибудь заливалась, румянцем алым да нежным, все бы еще ничего. Пунцоветь в этот момент у Тани начинало все без разбору – и лицо, и уши, и шея… Такая вот деревенская привычка, гены селиверстовские, городскому цинизму никак не поддавшиеся…
С дежурства она бежала – в зубах крови нет, как говаривала бабка Пелагея. Это значит, торопливо да испуганно бежала, с трудом вдыхая ядреный, сильно к вечеру подмороженный февральский воздух. А когда увидела около подъезда черную квадратную иномарку, испугалась еще больше. Не останавливаясь, полетела на свой третий этаж да чуть не упала, наступив второпях на полу своей шикарной шубы. Тут же огрызнулось и затрещало по всем швам, возмутилось такому к себе пренебрежительному отношению все шубное нутро – вроде того, не умеешь, деревня, шикарные городские вещи носить, так и не начинай. А то что ж это получается? То под взрыв она в ней лезет, то швы рвет…
Около двери Таня остановилась, чтоб отдышаться немного. Не хотелось как-то влетать в квартиру растрепой с открытым ртом да выпученными от волнения глазами. Заправила под шапочку выбившиеся влажные пряди, положила руку на сердце. Отдышалась. И впрямь, чего это она разволновалась так? Целый день места себе не находила, будто должно произойти с ней сегодня что-то ужасное, жизненно-непоправимое… Ну, приехали за спасенным ею ребенком родственники. Так и правильно. Все равно ведь рано или поздно они бы приехали. Почему не сейчас, не сегодня? И какое им должно быть дело до того, что душа у нее изнылась от страха за этого несчастного малыша, как щенка за шкирку брошенного провидением прямо ей под ноги? Изнылась-измаялась за этого Отю с его цепкими ручками-клещиками, с его влажными кудряшками и сердечком, бьющимся под тонкими ребрами так, что кажется, будто оно в ладони у нее лежит, слабенькое и обнаженное, и трепыхается загнанно, и надо обязательно и срочно на него теплом подышать, погладить, побурчать в него ласковыми никчемными словами…
Оправившись и сглотнув волнение, она решительно зашуршала ключом в замочной скважине, открыла дверь, скользнула неслышно в прихожую. Так и есть, гости у них в доме. Родственники за Отей приехали. Из Парижа. Надо же – к ней в однокомнатную хрущевку – и прямо из Парижа… Бабушка Отина, наверное. А кто ж еще может говорить таким сердитым, таким низким и незнакомым голосом?
– … Матвей, будь же мужчиной, наконец! Иди ко мне на руки, внучек! Ну, иди… Я ведь не чужая тебе, я ведь бабка твоя родная…
«Кто это – Матвей? Откуда там Матвей взялся? – испуганно подумала Таня и тут же спохватилась: – Ой, так это же наш Отя… И не Отя выходит, а Мотя? Матвей, значит?»
– Да какой он тебе ишшо мужчина? Он дите малое, испуг у него сильный! Описался вон… Не видишь, что ли? Тоже, мужчину нашла! – услышала Таня возмущенный возглас бабки Пелагеи. – И не трожь его! Не видишь, боится тебя дите! Убери руки-то свои, господи! Да таких ногтищ и взрослый напужается, а она к дитю с ими тянется!
Подхватившись, Таня быстро рванула из прихожей в комнату, потому как бабку свою в состоянии праведного гнева хорошо знала. Во гневе бабка была яростна и непредсказуема и могла такого наговорить, что потом вряд ли расхлебаешь. И, надо сказать, очень вовремя она в комнате нарисовалась, потому что, судя по увиденной мизансцене, мирные переговоры бабки Пелагеи с Отиной французской бабкой перешли уже в стадию боевых действий. То есть бабка французская, вцепившись в Отину спинку пальцами и впрямь, надо справедливо отметить, с очень уж вызывающим, оранжевым по черному, маникюром, тянула его к себе, а бабка Пелагея пальцы эти с Отиной спины старательно стряхивала, будто пакость какую несусветную от ребенка отгоняла. Таня еще и слова сказать не успела, как мизансцена в мгновение ока поменялась: отпустив из ручек бабкину шею и ловкой ящеркой ускользнув из оранжево-черных пальцев, Отя шустро, словно маленькая обезьянка, перепрыгнул в Танины руки – едва-едва она его подхватить успела – и вот уже знакомые горячие ручки-клещики плотно обхватили ее шею, и сердечко затукало под рукой пойманной птицей. И Танино сердце тоже зашлось в ответ тревожной радостью, словно его успокаивая – ничего, ничего, я с тобой…
Отя напрягся в ее руках и заплакал тихо, яростно в нее вжимаясь. И Таня бы тоже поплакала вместе с ним, да нельзя ей было. Чего ж она, при гостях-то… Обе бабки, одна насквозь французская, а другая из деревни Селиверстово, встали рядком плечом к плечу и молча наблюдали за этой трогательной сценой. Были они одного примерно возраста – обе порядочно старые, чего уж там. Даже походили друг на друга старостью своей и согбенностью, только внешнее решение старости было у них разное, диаметрально, надо сказать, противоположное. Наверное, каждой из них совершенно справедливо представлялось, что это решение и есть единственно правильное в печально-возрастной этой женской стадии и самое что ни на есть достойное. Для бабки Пелагеи, например, это представление складывалось из аккуратного бумазейного платочка на голове, под который можно упрятать сильно поредевшие седые волосы, из такой же бумазейной то ли кофточки, то ли рубашечки в мелкий синий горошек да из длинной, до пят, широкой складчатой юбки, пошитой «на выход», то есть исключительно для походов в ближайший супермаркет да для посиделок на заветной скамеечке у подъезда. Хотя, надо отметить, скамеечку бабка Пелагея больше своими «выходами» жаловала, а супермаркет вообще недолюбливала за его бестолковую людскую надменность. Потому как «идут все, в глаза друг дружке даже не глянут, смотрят жадно на полки с дорогой едой, будто сто лет ее не евши…».
У гостьи внешнее решение старости было совсем другим, вызывающе-авангардным. Присутствовали в этом решении и откровенно-блондинистый парик, и пудра, клочьями застрявшая в глубоких морщинах – куда ж от них денешься к почтенному возрасту, когда никакие косметические ухищрения-подтяжки уже впрок не идут, – и черный брючный дорогой костюм здесь имел место быть, и тяжелые серьги в ушах, и всякие прочие дорогие украшения в больших количествах. Серьезная такая бабка стояла сейчас перед Таней, вперив в нее тяжелый ревнивый взгляд. Французская, недосягаемая…
– Так вы и есть та самая Татьяна, насколько я понимаю? – прохрипела гостья-бабка прокуренным голосом. – Что же, давайте знакомиться, Татьяна… Меня Адой зовут. Аделаидой.
– Да-да… Очень приятно… – закивала ей приветливо Таня. – А… Как вас по батюшке, Аделаида…
– А не надо меня по батюшке. Адой и зовите. Меня все так зовут. И спасибо тебе, добрая женщина, что ты внука моего спасла. Я уж потом отблагодарю тебя как следует, сейчас не до того просто. Сын у меня в той машине погиб, и невестка погибла. Сиротой Матвей остался…