Пленники Раздора (СИ) - Казакова Екатерина "Красная Шкапочка". Страница 48

Та качала головой, лопотала: «У него просто сердце чуткое».

Она знала.

Над недалёкой смеялись.

А он ярился. Что с неё им? Полоумной мнят. Все. И не видят, не понимают — не блаженная она, рассудком-то — яснее прочих. Но никто того не разумел. Смеялись, мол, дурковатая бегает со зверем, который человеком почитай не умеет быть.

Матери в стае наговаривали, дескать, намаешься, в сыне твоём людского мало, в пору войдет, завалит девку. Ему плевать — сестра, не сестра. Он разницы не чует. Народят тебе волчат, наплачешься.

Дураки.

Он загрыз ту волчицу, которая это болтала. Зачем такой погани жить?

Потом он узнал, что вожак за содеянное хотел его убить. Хвостик носил в памяти случайно услышанные слова: «Злобы в твоем щенке на десятерых! Что заступаешься за него? Двоих Осенённых родила, так ведь оба безумные! Девка — ладно, но младшой, не родись мёртвым, сам бы пуповину перегрыз».

Мать увела их с сестрой из стаи в ту же ночь. Подалась скитаться. Потом прибились к каким-то…

Хвостик злился ещё пуще.

Он был прав! Он был прав, но им пришлось уйти из-за его правоты. «Почему так?» — спрашивал он у матери. Та молчала, не зная, что ответить, а потом сказала, мол, силком вас в жизнь выдернули, оттого и маетесь.

Потому ли, нет ли, но только и новый вожак волчонка не принял. Говорил матери: «Парень на беду живет. Тащит его во все стороны разом. Поглядеть, так он больше не в себе, чем девчонка».

Хвостик решил, что вожак болтает слишком много. Поэтому, когда вошел в силу, загрыз его. Было не жалко. А мать тогда уже убили Охотники.

Давным-давно…

Всё хорошее и всё плохое было давным-давно. А нынче… Нынче жизнь слилась в ярость и одиночество, которые терзали его изнутри. И не сыскать утоления.

Он знал от старших, что родился неживым. Говорили, Светла пуповиной удушилась, но не до смерти. А брата вовсе тащили из материнского чрева за ноги и вытянули всего синего. Думали — хоронить. Но одна из Осенённых стаи отвоевала дитё у смерти.

И Хвостик рос. А когда первый раз перекинулся, поблазнилось, будто вселились в него все волки рода. И рвали, рвали изнутри когтями, грызли зубами, выплёскивались злобой в маленьком теле. Вожак думал, что делать. Как унять звереныша? Не ждали, что задохлик оборатиться сумеет. Ан, нет. Обратился.

А Светла не смогла.

Вожаку б тут её жизни и лишить, но мать вступилась, вымолила — девочка не болела, не требовала крови и не была обузой для стаи. А потом оказалось, что она может ходить днём. Осенённая. Оставили.

Но никто так и не узнал того, отчего Светла не сумела стать волчицей. Думали — блаженная, без ума, без волчьей стати. Жаль, что ни скажи ей — всё впусте, ничему не внимет. Только с братом лопочет о чём-то.

— Серый Хвостик, Серый Хвостик… — дразнила его сестрица.

Он не обижался. Никогда.

…- Светел, помнишь Охотника? — шептала девочка.

Когда ей было тоскливо, она часто вспоминала Охотника. Светел не любил. Хотя тоже помнил. Хорошо помнил.

Охотник был самым ранним его воспоминанием. Мальчик впервые тогда увидел диковинного чужина. От незнакомца не пахло жизнью. Сердце его не билось. Только мертвенный холод расползался во все стороны. Волчонок подумал, то упырь. Но упыри неповоротливы и плоть их зловонна.

Мужчина подошел к двоим малышам, игравшим на лесной полянке.

— Ишь, ты! — устало удивился он. — Двое одинаковых с лица.

Хвостик вскинулся, когда страшный чужак приблизился, и замер, не в силах двинуться с места. Словно врос в мягкую лесную землю.

— Дяденька! — пискнула Светла, когда на темечко ей легла тяжелая ладонь. — Ай!

Светел рванулся, но неведомый чужин исчез.

— Хвостик, Хвостик… — лопотала сестра, глядя в пустоту.

Светла! — он дергал её за руку и плакал от пережитого ужаса. — Светла!

Она не слышала. Ничего не слышала.

— Хвостик…

Брат запрокинул голову и завыл.

Именно тогда от испуга, одиночества и беспомощности он первый раз и перекинулся. Без вожака. Сам. И жался к девочке мокрым носом, скулил, нырял под безвольные холодные ладошки, а после свирепел, дрожал от злобы, вызванной испугом и усугублённой страхом.

— Хвостик…

…- Серый!

Он вскинулся, вырываясь из липкой паутины полузабытья.

— Чего тебе?

— Там… Мара опять не отходит от этого…

Тот, кого давным-давно звали Светелом, поднялся на ноги.

— Что ей всё неймется?

* * *

Нынче она снова явилась. Улеглась рядом. Близко-близко. Она его не боялась. Чего там бояться?

— Сдыхаешь? — спросила темнота.

«Да».

— Больно? — темнота будто сожалела.

«Больно».

Тонкий палец надавил на сломанное ребро. Не сильно, но перед глазами полыхнуло. И тут же ледяная стужа, сковала тело.

— А теперь?

Горло оцарапал стон.

«И теперь».

— Значит, не сдыхаешь, раз голос подал…

«Буду молчать».

— Не молчи, — ласково попросила она.

«Сил нет даже оттолкнуть» — сквозь слабость и тошноту думал Фебр.

Волчица его поняла.

Дернула за волосы.

Голова взорвалась алой, ослепительной болью.

Пленник судорожно вздохнул.

— Ори… — женщина зло тянула грязные отросшие пряди. — Ну! Ори! Не так-то уж ты и крепок. Что, больно, выблевок?

И холод, холод от её рук стекал ото лба к затылку, перекатывался вдоль спины…

— Мара.

Мучительница оттолкнула жертву.

— Что тебе всё неймется?

Серый.

Вожак наклонился к пленнику, пощупал живчик:

— Скоро отойдет.

— Отдай его мне! — в её голосе звучала страстная мольба. — Я отрежу ему голову и подброшу к городской стене. А язык прибью к подбородку!

Волколак усмехнулся.

— Нет.

— Ну, отдай… от него уже никакого толку! Я хочу мести! Отда-а-ай…

Оборотень тихо рассмеялся.

— Мне нравится, когда ты просишь…

Фебр плавал между беспамятством и явью. Ему было все равно, что они решат. Он равнодушно слушал, как шуршит в темноте одежда, как жарко и прерывисто дышит женщина, как бессвязно шепчет и вскрикивает.

Кровь шумела в ушах, голова кружилась, тело то мерзло, то тлело от боли — сильнее, слабее, сильнее, слабее…

А потом синильная темнота спустилась в рассудок и наполнила его до краёв.

* * *

Когда Тамир очнулся, то с удивлением понял, что стоит столбом посреди конюшни с удилами в руках и смотрит перед собой.

Лошади тревожно ржали в стойлах, гарцевали, дергали крутыми боками, трясли гривами и косились недоверчиво на человека, который уже полоборота как зашел, да так и замер без дела, только глядел в пустоту.

Колдун недоверчиво осмотрелся. Вправо, влево, на удила. Зачем сюда пришёл? Ехать куда-то собрался? А куда?

Так и не вспомнив, мужчина повесил удила обратно на вбитый в стену гвоздь и вышел во двор. Огляделся.

Голодник вошёл в самую силу — небо висело низкое серое, порывы ветра приносили запахи талой воды, мокрого дерева и печного дыма. Тесовые крыши изб, заборы, ворота, городской тын — всё почернело от влаги. Сугробы просели, деревянные мостовые покрылись коркой льда и лужами. Самое гадостное время — вроде и не холодно уже, но ноги постоянно сырые, скользко, озноб пробирает до костей и за шиворот капает.

Славуть казалась похожей на мокрую взъерошенную ворону. Да и жители её выглядели ничуть не лучше.

Тамир стоял посреди двора перед сторожевой избой, и мелкие дождевые капли скатывались с кожаной накидки. Чего он собирался делать? Частенько с ним в последние седмицы приключалось беспамятство. Бывало, моргнет утром за завтраком, а потом приходит в себя под вечер оттого, что Лесана тормошит за плечо, о чём-то спрашивает, а он никак не может понять — о чём именно. Голос слышит, а суть слов ускользает.

Врать самому себе, удивляться происходящему было глупо. Но и исправить что-либо уже поздно. Да и следовало ли исправлять? Беспамятство приносило… облегчение. Хотя с каждым разом всё труднее было возвращаться в ум. Или не труднее? Может, просто не хотелось? Снова становиться Тамиром, помнить свою жизнь, — пустую и монотонную — терзаться от снов.