Желтый песочек - Быков Василь Владимирович. Страница 6
И вот теперь его самого…
Не успели они отдышаться, немного прогнать усталость, как вдали на дороге из города появилась машина — снова большая будка. Покачиваясь на колдобинах, она подъехала ближе и остановилась. Из машины выскочили трое стрелков в шинелях, с винтовками и бросились к осужденным.
— Отставить! — спокойно сказал Костиков. — Все в порядке.
Шоферы принялись переливать из банки бензин, а осужденных Костиков снова загнал в будку, где их встретил недовольный Зайковский.
— Не дали и поспать…
— Выспишься! — сказал Сурвило. — Скоро заснешь вечным сном.
— А хрен с ним! Чем такая жизнь! — выругался грабитель и снова вытянулся поперек будки своим длинным телом.
Они снова небыстро ехали по грязной разбитой дороге, за ними тихо гудел мотор другой машины. Все, однако, понимали, что вскоре их затянувшийся путь закончится. Каждый старался не очень думать о самом-самом конце, но все равно думалось. Феликс Гром еще с момента суда и приговора все представлял себе, как его будут расстреливать. Детально эту страшную процедуру он, естественно, не знал, но в кино видел, как расстреливали парижских коммунаров. Ровная шеренга стрелков, выставленные вперед палки-винтовки, направленные в тех, кто стоял у каменной стены. Жертвы в белых рубашках, с гордо поднятыми головами. И залп. Легкий синий дымок от винтовочных стволов, проклятие тьеровским палачам… Красиво!
Но где тут для них шеренга стрелков? Три винтовки — те, в задней машине, да пистолет у начальника — какой тут залп? И кто закричит проклятие? Уж он, Феликс, не будет кричать ничего — пусть сгорят все они вместе: и палачи, и их жертвы. Все время, что провел он в тюрьме и на следствии, он нарекал на Автуха и его крестьянскую дурость. А как теперь выяснилось, были там арестанты и похуже, чем Автух. Хотя бы вот этот Шостак. В камере Феликс еще разговаривал с ним, что-то рассказывал о литературе. И надо же было! И разве такой один Шостак? Хорошо еще, что с ними не сидел этот Сурвило, наверно, его держали в отдельной камере. Для чекистов и камеры особые. Как и все остальное у них в жизни. Только поэт — среди простого народа, без каких-либо выгод и привилегий. Феликс Гром уже искренне сожалел, что когда-то втянулся в литературу, учился, — лучше бы остался неграмотным. Его младший брат окончил четыре класса и работал в колхозе. Как-нибудь проживет без книг и без стихов. А что ему, Феликсу, дало его стремление в литературу?
Но ведь вот и дядька Автух тоже не писал стихотворений. И навряд ли когда-нибудь читал их. А теперь они, наверно, будут в одной яме вместе.
Да, Автух Козел думал в это время не о каких-то там стихах, у него была совсем иная забота — картофельная. Конечно, он понимал, что не время думать об этом, но вот думалось, и все тут. Рядом с лесом остался шнурок неубранной бульбочки, не успел убрать, потому что не стало коня. А ту полосу надо было убрать прежде всего. А то пойдут дожди, низину зальет, тогда и с конем туда не сунешься. Догадается ли об этом жена? Пропадет картошка, а что есть зимой? Хотя теперь едоков и станет меньше, но станет меньше и работников. Опять же вся живность…
Машина тяжело наклонилась всей будкой, потом задралась вверх кабиной, свернула вбок, перевалила через какой-то ров и сильно встряхнула всех пассажиров. Зайковский недовольно поднялся в темноте и сел, прислонившись спиной к железной стенке. На этот раз сидел тихо, не ругался. И остальные поняли, что, наверно, приехали. Дверь будки пока не открывали, их не выпускали. Там, на дороге, о чем-то переговаривалась охрана, кто-то побежал звать кого-то. По всему видно, там готовились.
И вот, наконец, дверь будки открылась. Немного наклоненная, машина стояла в молодом хвойном леске.
— Выходи! По одному!..
Никто в будке, однако, не тронулся с места, все сжались, замерли и ждали. Только чего ждали? Тут же в дверях появилось живое улыбающееся лицо Костикова. Он прежде всего грубо выругался.
— Ты! — уперся он взглядом в первого, кого увидал в темной будке, — это был Автух. — Выходи!
«Почему я первый? Почему я первый?» — с обидой подумал Козел и неуклюже вывалился из машины. Вокруг тихо стояли деревца-сосенки, и возле них замерли полные внимания молодые парни-бойцы. Невдалеке и немного в стороне желтел песчаный пригорок. Все было понятно…
— Ну? Вперед!
С непонятной злостью Костиков толкнул Автуха в плечо, тот зацепился раскисшим от грязи лаптем за траву и упал. Сердце его сильно билось в груди, было как-то не по себе за свой непутевый, нищенский вид, особенно перед этими чистенькими молодыми хлопцами в военном, которые теперь с особым вниманием уставились на него. Автух торопливо поднялся и уныло потопал к яме, стараясь задушить в себе обиду: почему меня первого? Разве я самый опасный враг?
— Ну, крестись, — уже тише, без прежней злости в голосе сказал Костиков.
Автух, боясь не успеть, торопливо перекрестился — по-православному, справа налево. И стал ждать.
— На колени!
На самом краю ямы он послушно опустился на колени. Тронутый лаптями желтый песок посыпался вниз, и Автух испугался, что свалится туда раньше времени. Но не свалился, только закрыл глаза и ждал.
— Это не страшно, — сказал сзади чекист и лязгнул затвором пистолета, дослав первый патрон.
Только Автух глянул в бездну глубокой ямы, как выстрела уже не услышал. Казалось, яма сама бросилась навстречу и навсегда обняла его песчаной своей глубиной.
— Так! Один есть! — бросил помкоменданта и пошел к машине.
Его работа началась, он делал ее привычно и точно, как и каждый день.
Снова в машине все замерли, притихли, ожидая, кого он позовет следующим. И тогда он увидел или, может, припомнил Зайковского, который теперь молча подпирал заднюю стенку будки.
— А ну ты, бандюга!
Пригнувшись, Зайковский рванулся к двери, решительно выскочил из машины.
— Руки назад! Назад руки!!!
— Куда назад? Вот, сломано, не видишь?
— Я тебе сейчас и другую сломаю! — дернул его за рукав пиджака Костиков.
Зайковский, однако, уклонился.
— Не хватай! Поручено — стреляй! Но без рук!
— Ах ты, бандюга!
— Я не бандюга! Я более политический, чем вы все, вместе взятые!
— Вот как!
— Вот так!
— Ну, пошли, — немного спокойнее сказал Костиков, показывая пистолетом в сторону ямы.
Бойцы, стоявшие вблизи, подняли штыки. Наверно, такое они слышали не каждый день.
— Ты это вот что! — вдруг остановился Зайковский. — Будут самого расстреливать, так чтоб не в этой яме. Чтобы нам не смердел.
— Ах ты говно! — вызверился Костиков и выстрелил Зайковскому в грудь — раз, второй, третий.
Тот неуклюже повалился на рассыпанный возле ямы песок. Под его телом начала расплываться кровавая лужа.
— Будет мне еще угрожать… Угрожать мне! — не мог успокоиться Костиков.
Злые слова расстрелянного чем-то задели чекиста. Он немного постоял с пистолетом в руке, наблюдая, как вздрагивает в последних конвульсиях большое тело бандита. Откинутая в сторону здоровая рука Зайковского сгребла пучок мокрой травы, но не вырвала. Пальцы медленно разжались…
Почти спокойное сначала настроение Костикова стало заметно портиться. Привычный процесс приведения в исполнение приговора явно нарушался, и причиной был этот московский бандит. Со своими белорусскими врагами народа Костиков не имел особых хлопот, они всегда были послушными и у ямы вели себя, как овечки. Тюрьма, долгие месяцы допросов, суд ломали их окончательно, и расстреливать таких было даже скучно. Некоторые, правда, особенно из числа партийцев, перед смертью кричали: «Да здравствует Сталин!», или коммунизм, или мировая революция, хитро рассчитывая, наверно, на его снисхождение. Он не возражал: пусть здравствуют, если им этого хочется, и вгонял очередную пулю в очередной затылок. Уж он насмотрелся разных этих затылков: черных и рыжих, гладких и кучерявых, с серебристой сединой и совсем голых, облысевших. И никто ни разу не оскорбил его, не выругал даже, — вот что такое политически сознательный материал, не то что эта уголовная приблуда.