Дом без хозяина - Бёлль Генрих. Страница 56
У берега лед тонок, но вода здесь не очень глубокая – бояться особенно нечего.
Люди живут безнравственно и тут и там – и в глубине и на поверхности. Три мира знал Генрих Брилах. Первый мир – это школа: все, чему учили там, все, что говорил священник на уроке. И все это противоречило тому, что он видел в мире Лео, в мире, в котором он жил. Третий мир – мир Мартина – был совсем непохож на первые два. Это был мир холодильников, мир, где женщины не стремятся выйти замуж, а деньги не играют никакой роли. Три мира знал Генрих, но жить он хотел только в одном – в своем. И поэтому он решительно сказал, глядя на Мартина, который укачивал засыпавшую Вильму:
– Знаешь, а слово, которое мама сказала кондитеру, вовсе не такое уж страшное.
На самом деле он считал его очень страшным, но ему вдруг захотелось раз и навсегда покончить со всеми недомолвками.
– Ты же, наверное, читал его не раз, внизу, на стене у лестницы.
Да, Мартин читал это слово и находил, что, когда видишь его написанным, оно еще отвратительней, чем тогда, когда его произносят. Но он просто старался не замечать его, как не замечал мясников, тащивших в лавку окровавленные телячьи туши, как не замечал кровь в моче, которую ему совали прямо под нос. Точно так же он не стал смотреть на Гребхаке и Вольтерса, случайно наткнувшись на них в кустах… Густо покрасневшие лица, расстегнутые штаны, горьковатый запах свежей зелени.
Он не откликнулся на слова Генриха и лишь крепче прижал к себе уснувшую Вильму. Ребенок согрелся во сне и отяжелел.
– Вот видишь, – сказал Генрих, – у нас такие слова пишут на стенах, у нас их говорят, а у вас – нет. Тут уж ничего не поделаешь.
Но лед выдержал и на этот раз, хотя он сказал неправду. Он считал это слово очень плохим, а сказал, что не видит в нем ничего страшного. Ему вспомнился Святой Иосиф на картинке. Добрый кроткий человек с белым лицом: «Да будет он вам примером». Добрый человек с белым лицом, ты видел когда-нибудь дядю Лео? И где мне найти тебя? Святой Иосиф стоит где-то там, глубоко подо льдом. Он неподвижен и лишь иногда оживает на мгновение и безуспешно пытается выплыть наверх. Но толщу льда ему не пробить! Да если и прорубить лед, его все равно не вытащишь. Он растает, наверное, или вновь уйдет в глубину, навсегда останется там, на дне, и только изредка беспомощно помашет рукой, он бессилен против Лео. И у святого Генриха, его ангела-хранителя, такое же смиренное лицо, но только построже. В соборе стоит его каменная статуя. Настоятель подарил ему как-то фотографию этой статуи. «Бери с него пример!»
– Знаешь, кто пишет на стене это слово? – твердо проговорил он, повернувшись к Мартину. – Лео! Теперь я убедился в этом.
Кирпично-красная рожа, пахнущая одеколоном. Он поет какие-то странные песни на мотив церковных псалмов. Слов не разобрать, но это уж, наверное, что-то непристойное. Мама всегда сердится и говорит: «Прекрати, пожалуйста».
Мартин не отвечал. К чему? Все равно ничего не поправишь. Молчал и Генрих. Он решил отказаться от намеченной поездки за город. Незачем ходить по тонкому льду – того и гляди провалишься. Это чувство никогда не покидало его даже в Битенхане – у дяди Вилля и матери Альберта, где они часами играли в футбол, и дядя Альберт тоже играл с ними, где они удили рыбу, ходили через долину Брера к плотине. Ярко светит солнце, ни забот, ни хлопот, чего еще нужно, казалось бы? А на душе неспокойно, предчувствие чего-то неизбежного, что разрушит эту радость. После пасхи Мартин окончит начальную школу и поступит в гимназию. Он боялся даже думать об этом. Вильма что-то бормотала во сне, на полу остались разбросанные игрушки и открытая хрестоматия. Святой Мартин на вороном коне мчится сквозь метель, золотым мечом он рассекает свой плащ пополам, чтобы половину отдать нищему, – нищий очень жалок: нагой, костлявый старик среди снежных сугробов.
– Слушай, тебе надо идти, – сказал Генрих, – дядя Альберт просто с ума сойдет.
Мартин не ответил, он задремал. Усталый и голодный, он все же не хотел идти домой. И не потому, что боялся Альберта, а потому, что сам поступил по-свински, и ему было стыдно.
– Эх ты, – сказал Генрих. На этот раз он говорил, не важничая, как обычно в таких случаях, а тихо и с грустью. – Дрянь ты! Если бы у меня был такой дядя, как Альберт…
Голос его задрожал, и он замолчал, с трудом сдерживая слезы. Если бы Альберт был его дядей… Вот открывается дверь, и входит Альберт в форме кондуктора. Его легко можно представить себе в этой форме. И он наделяет Альберта, помимо достоинств, свойственных ему, всеми привлекательными чертами Герта и Карла. Наверное, он не постеснялся бы сказать «дерьмо» – слово, оставшееся в наследство от Герта. Это слово не совсем к лицу дяде Альберту, но в его устах оно звучало бы добродушно, без злобы.
Стало совсем тихо. Только где-то высоко жужжал самолет, тянувший за собой по небу свой длинный шлейф: «Готов ли ты ко всему?» – и вдруг опять запела фрау Борусяк. Она пела свою любимую песню. Протяжная мелодия, полная нежной грусти: «Не оставь нас, дева пресвятая». Голос стекал сверху медленно, капля за каплей, как густой душистый мед.
Добродетельная героиня, – она отказалась от пенсии, чтобы жить по закону. Пышная белокурая красавица обрела наконец тихую пристань. Всегда у нее в кармане конфеты, медовые карамельки для ребятишек. «Не покинь в сей юдоли скорбей», – пела она. А на улице по-прежнему было тихо, только где-то совсем далеко жужжал самолет.
– В понедельник мы все-таки пойдем в кино, как уговорились, – не открывая глаз, сказал Мартин, – если твою маму не отпустят с работы, Больда посидит с девочкой.
– Ладно, – ответил Генрих, – ведь мы с тобой договорились.
Он все хотел сказать, что не поедет за город, но никак не мог решиться. Очень уж хорошо было в Битенхане, хотя он и знал, что будет робеть там, чего дома с ним никогда не случалось. Но там, в третьем непонятном мире Генрих всегда робел. Школа и дом существовали как-то вместе. Даже церковь пока могла существовать рядом с домашним миром. Ведь он еще не стал безнравственным, не совершил ничего постыдного. Впрочем, он робел и в церкви, но эта робость была иной, это было твердое сознание, что здесь-то уж, наверное, добром дело не кончится. Слишком много вещей скрыто в глубине, и лишь очень немного остается на поверхности.
«В юдоли скорбей» – лучше не скажешь. Хорошо поет фрау Борусяк.
– В «Атриум» ходить не стоит, – сказал Мартин, – картина там какая-то дурацкая.
– Как хочешь.
– А что идет в «Монте-Карло»?
– Туда сейчас не попадешь, – ответил Генрих, – детей до шестнадцати лет не пускают.
Полураздетая красотка, пышная и белокурая – ни дать ни взять фрау Борусяк в ночной сорочке. Смуглый, подозрительного вида верзила слишком уж пылко обнимает ее. Над парочкой надпись: Остерегайтесь блондинок, а под грудью у нее наклеена красная полоска, словно петля наброшена на красотку и ее смуглого верзилу – дети до 16 лет на сеансы не допускаются.
– Тогда в «Боккаччо»?
– Посмотрим, в пекарне висит сводная афиша.
Ничто не нарушало тишины, лишь стены дома дрожали вместе с мостовой, по которой непрерывным потоком шли машины. А когда мимо проезжал тяжелый грузовик или автобус – здесь ходил тридцать четвертый, – тихонько дребезжали оконные стекла. «В юдоли скорбей», – пела фрау Борусяк.
– Ну, теперь беги домой, – сказал Генрих, – не будь таким гадом.
Мартин и сам понимал, что виноват. На душе у него кошки скребли. К тому же он страшно устал. Не отвечая, не открывая глаз, он неподвижно сидел у стены.
– Я сейчас зайду за мамой в пекарню. Пошли вместе, раз уж не хочешь идти домой. Заодно посмотрим, что идет в «Боккаччо».
– А Вильма? Она же уснула!
– Разбуди ее, а то ее вечером не уложишь спать.
Мартин открыл глаза. Святой Мартин в хрестоматии все еще скакал во весь опор сквозь ветер и снег. Сверкнул золотой меч; еще мгновение, и он рассечет плащ пополам.