300 дней и вся оставшаяся жизнь - Волчок Ирина. Страница 39

— Потому и психую, что тихо, — сказал дядя Леша. — Сильно ты, Старый, птиц слышишь? Вот и я — нет.

Они не успели дойти до леса, в котором почему-то не пели птицы… Свет, свет, затмевающий все, лес, небо, Димкину огромную спину впереди, свет, в котором не было ни единого звука, обрушился на них…

Генка не знал, сколько времени провалялся на траве. Было мокро и очень, очень холодно. Видел он одним глазом, левым, зато очень отчетливо — каждую травинку, каждую веточку на земле. Только все это было ярко-красным. С трудом повернул голову: нет, никакого дальтонизма, небо по-прежнему светло-голубое, застиранное жарой южное небо. Холодно… Он сосредоточился и повернул голову еще чуть-чуть. Рядом лежал дядя Леша. Капитан прижимал руки к животу. Между пальцами слегка шевелилось что-то черно-синее, поднималось и опадало. Лицо у дяди Леши, давно загоревшее до шоколадного оттенка, было серым и каким-то острым. Все было острым — нос, складки у губ, подбородок, кадык… Глаза капитана были открыты.

— Дядь Леш, у тебя глаза вроде зеленые были.

— Это зрачки расширились. Очнулся? Это хорошо, Старый. Слушай меня внимательно и делай, что я скажу. Положи пальцы на кончик носа.

Это было так дико, что Генка решил, что сон, а что ж еще? Под командованием дяди Леши еще никого не убивали, даже не ранили ни разу… Конечно, сон, ведь ему, Генке, совсем не больно.

— Дядь Леш, а тебе тоже не больно? — задал он дурацкий вопрос.

— Мне, Старый, не больно потому, что осколок до позвоночника дошел и там сидит. Так что я ничего, кроме рук и морды, не чувствую. Не отвлекайся. Положи пальцы на кончик носа. Так. А теперь аккуратненько веди вверх и направо, медленно.

Генкины пальцы наткнулись на скомканную мокрую тряпку, закрывавшую правую половину лица.

— Нашел. Давай, раскладывай по лбу, авось заживет.

Что заживет, хотел спросить Генка. Там, под тряпкой, рана что ли? И вдруг до него дошло, что «это», то, что он «раскладывает по лбу», никакая не тряпка, а его собственная плоть.

— Молодец, красоту навел, через час мухи бы там все дела поделали, — прохрипел дядя Леша и закашлялся. Черно-синее под его руками вдруг задергалось, забулькало красными пузырями. — Теперь аптечку, солдат, ищи, там щприц-тюбик…

— А глаза правого у меня нет? — спросил Генка.

— Есть, есть, кровь просто запеклась. Ищи аптечку, кому говорю…

— Мне не больно, дядь Леш. Да чего ее искать, аптечку. Никто не знает, что мы здесь, встать я не могу. Один хрен подыхать… — Генка говорил абсолютно спокойным голосом, а мысли скакали, перепрыгивая с одного на другое: аптечку действительно найти надо, там антибиотик, а обезболивающее — капитану, в живот ранения очень болезненные, говорят. Как дать о себе знать? И что с ребятами? Он шарил рукой по карманам, все было мокрое, и куртка, и штаны, а рука была какой-то странной. Он поднес ее к глазам: мизинца и безымянного пальца не было. Совсем. Впрочем, ничего страшного тоже не было, ни ошметков, ни крови. Только черное. То ли грязь, то ли ожог. Он наконец нашел аптечку и выпростал из-под спины левую руку, рассмотрел. Рука была в порядке, только грязная очень. Оранжевый квадратный пенал наконец поддался восьми оставшимся Генкиным пальцам. Теперь надо было как-то добраться до капитана.

— Да что ты вертишься, как уж на сковородке? Лежи смирно, кровь опять пойдет.

— Щприц-тюбик, товарищ капитан…

— Себе. И антибиотики себе. Мне уже не нужно.

— Что с пацанами? — Генка перестал пытаться сесть и смотрел только на капитана.

— Ну, Бугай первый шел, от него ничего не осталось. Я в пузо получил, тебе всю правую сторону посекло…

— Это я понял. А Илюха?

— Он успел выйти в эфир.

— А потом?

— А потом, Генка, его застрелили.

— А нас почему нет?

— На тебя и не подумать было, что живой, кровищи лужа, полбашки — месиво… Это я потом, на досуге пригляделся, что просто кожу задрало. Ну а на меня пулю пожалели, сам видишь, какое дело…

— Илья успел? За нами прилетят?

— Должны. А там черт его знает…

— Так я ничего, я «вертушку» подожду, давай, дядь Леш, я тебе…

— Не надо, Ген. Даже если прилетят, встать я уже не встану. Воды бы…

— При ранениях в живот нельзя воды, я точно знаю.

— Уже можно, Генка, уже можно… — Капитан устало закрыл глаза.

Генка не сразу понял, что заплакал: он был занят, искал фляжку. Сначала на себе, а потом пришлось встать на четвереньки и ползать по красной траве. Слезы промыли правый глаз, поле зрения расширилось, и Генка увидел драгоценную фляжку на поясе у мертвого Ильи.

— Товарищ капитан, вода, дядь Леш, попей.

Тот открыл глаза:

— Жди, Ген. Меньше часа прошло. Прилетят.

И жадно стал пить. Потом оторвался от фляжки, протянул ее Генке, тихо сказал:

— Я тебе оставил. Попей, Старый, тебе можно.

А потом Генка опять потерял сознание.

— Черт, все мертвые, — услышал Генка и открыл глаза.

Он лежал на боку рядом с мертвым капитаном. То, что дядя Леша умер, Генка понял сразу: капитан насмешливо смотрел в блеклое небо широко открытыми зелеными, зелеными, а не черными глазами.

Генке повезло — он умудрился потерять сознание, лежа раненой стороной вверх. Рядом валялась пустая фляжка.

— Эй, братья славяне, — прошептал он. — Я еще ничего…

Его не услышали, ворочали Илью — тот словно не хотел расставаться со своей рацией, обнимал небольшой железный ящик.

Рот у Генки пересох, язык онемел, как на приеме у зубного, голоса не было. Вдруг его захлестнула паника. Наверное, здесь есть медики, но они к нему не подойдут, его посчитали мертвым! Каким-то, запредельным усилием он поднял вертикально вверх искалеченную трехпалую руку и замычал.

— Живой! Черт, живой! Ребята, быстрее, носилки!

Этот радостный крик и оказался последним Генкиным южным воспоминанием.

Где он очнулся в следующий раз, Генка так и не узнал. Сознание вернулось, а глаза открывать ему не хотелось. Потому, что ничего не нужно было вспоминать, не нужно было задавать дурацкие вопросы: где я? Они погибли, дядя Леша, Илюха и Бугай. А он остался. По недоразумению.

Болело сильно. Болело все: лицо, шея, грудь, рука, живот, бедро — вся правая сторона. Сама идея пошевелиться казалась дикой — так было больно. Пальцев на правой руке нет. Двух. Это он тоже помнил. Не удобно будет… Не удобно — что? Да все: стрелять, копать, нести что-нибудь… Работать руками вообще. Жить неудобно будет. Впрочем, решил он, это посттравматическая истерика. Надо быть полным кретином, чтобы не понимать: ему фантастически, небывало повезло. Один, в горах, с серьезной кровопотерей, без сознания. Ему повезло, что он дождался «вертушку», повезло, что вовремя пришел в себя…

Не нужно было открывать глаза, чтобы понять: сейчас он явно в помещении, на кровати, вокруг темно. Значит, у своих, в госпитале, сейчас ночь. И острое ощущение — нет, не радости, не счастья, не торжества, — а какого-то тихого животного буйства накрыло его: живой. Живой! Дядя Леша был бы им доволен…

Это состояние непрекращающейся тихой истерики продолжалось, несмотря на боль, несколько дней. Он много спал, а когда просыпался, каждый раз заново испытывал этот взрыв эмоций — живой. Его куда-то перевозили, какие-то люди суетились вокруг, сначала зелено-камуфляжные, потом белые, а среди белых были, кажется, даже женщины, но все это было абсолютно не важно. Только сейчас для него вся эта наигранная, фальшивая, истеричная романтика войны из привычной превратилась в абсолютно чуждую. Он перестал понимать контрактников, тридцатилетних мужиков, которые раз за разом вербовались «поиграть в войнушку». Тех, кто приехал исключительно за длинным рублем, он вообще не видел, их просто не было, до войны они не доезжали. Дядя Леша называл таких «героями на паровозе».

Генка хотел просто жить: гулять с любимой женщиной в парке, есть по утрам яичницу, ходить на работу, под настроение — рисовать. Лишь бы она была рядом.

Все рухнуло в одночасье. Прошло две недели, Генка мог уже садиться на кровати, иногда даже разговаривал с медсестрами. Большую часть швов уже сняли, сильно болела только правая рука, отсутствующие пальцы. Врач объяснял: фантомная боль, да к тому же, еще и не зажило толком, надо потерпеть.