Зулейха открывает глаза - Яхина Гузель Шамилевна. Страница 27

И вписывает дату: «01 марта 1930 г.».

Перед отправкой Игнатов все же решил заскочить к Бакиеву. Входя в здание на Воздвиженской, почувствовал тревогу. Вроде бы и все как обычно: дотошный солдатик проверяет пропуска у входа, хлопают двери кабинетов, секретарши цокают вверх-вниз по мраморным ступеням. Но в воздухе что-то висит.

Что?

Игнатов замедляет шаг. Вот – у пробегающей мимо девицы из третьего отдела глаза под густо накрашенными тушью ресницами испуганные и красные, как у кролика. Вот – несколько незнакомых солдат тащат, надрываясь, тяжелые коробки с документами. Вот – чей-то осторожный косой взгляд из-за колонны.

Что-то случилось? Бакиев наверняка знает.

Не заходя к себе, Игнатов спешит на третий этаж, в его кабинет. Туда ведет длинный, как кишка, коридор. Вдоль – узкие прямоугольники дверей, тускло мерцают загогулины латунных ручек. Обычно здесь людно и накурено. Сейчас – все двери закрыты плотно, словно на замок.

Что-то определенно случилось.

Игнатов шагает по разъезжающемуся в стороны темно-серому от времени паркету, и щербатые доски пронзительно скрипят под его сапогами. Замечает: одна из дверных ручек медленно и бесшумно наклоняется, замирает, а затем вновь встает на место (словно внутри кто-то хотел выйти, но передумал).

Да что за черт?!

Дверь в кабинет Бакиева распахнута. Рядом – двое незнакомых солдат с винтовками. Смотрят на Игнатова внимательно, не мигая.

Неужели что-то с Бакиевым?

Не может быть.

Не может – а случилось.

Игнатов опускает взгляд. Не останавливаться. Ноги несут его мимо кабинета. Солдаты неохотно сторонятся, пропуская. Краем глаза он замечает в глубине кабинета несколько перевернутых стульев на заваленном бумагами полу, широко распахнутый рот сейфа и темно-серый силуэт у окна, погруженный в чтение документов.

Не смотреть. Не ускорять шаг. В конце коридора – выход на черную лестницу. По ней – вниз и вон отсюда. На вокзал! Игнатов шагает по коридору.

– Эй! – раздается окрик сзади.

Останавливается и оборачивается. Темно-серый силуэт вышел из кабинета и смотрит Игнатову вслед.

– Вы к Бакиеву?

– Никак нет.

– Из какого отдела?

– Из пятого, – зачем-то врет Игнатов.

Если что – неужели бежать? От своих? Пристрелят ведь как собаку… Зачем бежать, если ни в чем не виноват? Разберутся и отпустят. А если – не отпустят? Так все-таки – бежать?..

Силуэт молча уходит обратно в кабинет. Солдаты отворачиваются. Игнатов открывает дверь на черную лестницу и скатывается по ступеням на первый этаж. Ни на кого не глядя, выходит из здания. Не чувствуя холода, шагает к вокзалу с непокрытой головой.

Стыд накатывает горячей волной, плавит уши. Чего испугался-то, дурак? Своих же товарищей, честно выполняющих работу. С Бакиевым вышла ошибка. Определенно – чудовищная, невероятная, смешная ошибка. Возможно, из-за чьей-то клеветы. А может, просто – опечатка, нелепый казус? Бывает такое: перепутали фамилии и взяли не того. По халатности.

Почему ж ты убегаешь, как трус, как последняя крыса? Почему не вернешься? Не ворвешься в развороченный кабинет? Не крикнешь в лицо темно-серому: «Бакиев ни в чем не виноват! Я за него ручаюсь!»?

Игнатов останавливается и сжимает в руке буденовку. А эшелон останется без коменданта? Отправление – через час. За неявку к месту несения службы могут и дезертирство вкатать. А это – расстрел на месте. Сам такие приговоры в исполнение приводил, знает. Он нахлобучивает шлем на голову и спешит к вокзалу.

Все знают: Мишка Бакиев – умница, партиец, революционер. Наш человек – до последней капли крови, до последнего вздоха. Непременно разберутся и отпустят. Не может такого быть, чтобы не отпустили. Отпустят и извинятся, перед всем коллективом. А виновных – накажут.

Наверняка.

До востребования

– Зулейха Валиева!

– Я.

За всю жизнь она не произнесла столько раз «я», как за месяц в тюрьме. Скромность украшает – не пристало порядочной женщине якать без повода. Даже язык татарский устроен так, что можно всю жизнь прожить – и ни разу не сказать «я»: в каком бы времени ты ни говорил о себе, глагол встанет в нужную форму, изменит окончание, сделав излишним использование этого маленького тщеславного слова. В русском – не так, здесь каждый только и норовит вставить: «я» да «мне», да снова «я»…

Солдат у входа выкрикивает фамилии громко, старательно. Она видит его впервые. Новенький?

– Вольф Ле… Лей… Лей-бе!

– Сколько раз просил медперсонал называть меня по имени-отчеству!

Эту фразу Вольф Карлович слово в слово повторяет каждый день при перекличке. Остальные конвойные ее уже выучили, а этот удивленно вглядывается в темноту. А затем вдруг:

– На выход! С вещами!

Зулейха вскакивает, как от удара хлыстом. Прижимает к груди узелок. Человеческая масса вокруг шевелится, волнуется, разевает рты, вытягивает руки.

– Куда? Куда их? А нас? Нас куда?

– Остальным оставаться на местах!

Вольф Карлович с достоинством встает, отряхивает с себя пыль, пропускает Зулейху вперед. Они пробираются к выходу, перешагивая через тела, головы, мешки, чемоданы, руки, свертки, запеленатых младенцев… Вместе с ними неизвестный солдат забирает из камеры вдову муллы и семью угрюмого крестьянина с его бесчисленными детьми.

После многодневной темноты свет керосинки кажется ярким, как обломок солнца. Холодный воздух коридора после спертого духа камеры – пьянит. Уставшие от постоянного сидения ноги ослабли, еле плетутся, но тело радуется движению. Сколько они пробыли в казематах? Соседи утверждали, что несколько недель – вели отсчет по ежедневным перекличкам.

Они идут по коридору, спереди и сзади – конвой. Иногда останавливаются и вызывают из других камер еще людей. На выходе из тюрьмы их уже много, не сосчитать. Деревенские, понимает Зулейха, разглядывая на ходу лица и одежду спутников. Некоторые – со свежими, даже румяными лицами (недавно привезли). А некоторые – как и ее земляки – еле держатся на ногах. Вдова муллы постарела, посерела, но упрямо тащит за собой оставшуюся от кошки пустую клетку. Жена крестьянина высохла до желтизны, по-прежнему прижимает к себе два запеленатых кулька-младенца.

– Наконец-то! – дрожит у самого уха радостный шепот Лейбе. – Госпиталь перебрасывают в тыл!

Зулейха кивает. В тыл – так в тыл. Она впервые видит Лейбе при свете: черты лица – изящные, как у юноши; кудрявая седина – яркая, серебряная; и даже морщины – тонкие, умные. Длинная многонедельная щетина закрывает щеки, придает благородства. Он не так уж и стар, как показалось вначале, пожалуй, моложе Муртазы. Только одет странно, как нищий, – в очень ветхий, проеденный молью и рваный во многих местах старинный мундир синего цвета, на обмотанных тряпьем ногах – домашние тапочки без задников.

– Сбиться плотней! Вперед трусцой – марш! – командует солдат впереди и распахивает дверь на улицу.

Дневной свет ударяет в лицо, как лопата. Глаза взрываются красным за вмиг зажмуренными веками. Зулейха хватается за качающуюся стену и ложится на нее. Стена хочет сбросить Зулейху, но она лишь сползает на пол. Приходит в себя от крика:

– Встать! Всем встать, сволочи! Обратно в камеру захотели?!

Она лежит на грязном каменном полу, у выхода из казематов. В косом проеме распахнутой двери – до боли синее мартовское небо, большая и плоская тарелка тюремного двора в зеркальных кляксах луж. Рядом валяются еще несколько человек, стонут, прижимая руки к глазам. Кто-то прислонился к стене, кто-то присел на корточки, встал на колени, мычит…

– Я сказал: вперед! трусцой! марш!

По одному, щурясь, как кроты, люди выбираются на улицу. Шатаясь от свежего воздуха, держась друг за друга, сбиваются в рыхлую, хромую, то и дело расползающуюся по дороге кучу, неровной трусцой бегут по улице Ташаяк к вокзалу. Со всех сторон их окружают бодрые конвоиры. Винтовки в руках наперевес – в полном соответствии с параграфом семь инструкции номер сто двадцать два бис четыре от семнадцатого февраля тысяча девятьсот тридцатого года «О режиме конвоирования бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов».