Зулейха открывает глаза - Яхина Гузель Шамилевна. Страница 59
Вечером возвращались. Заданную норму (четыре плотных метра на человека) давал мало кто, женщины – так вообще никогда, поэтому паек часто срезали. Новенькие жаловались, старички больше молчали, как Иконников, или отшучивались, как Константин Арнольдович. Есть хотелось нещадно, и после ужина многие торопились обратно в тайгу – за грибами (рядом с поселком в изобилии водились боровики и серушки, реже попадались рыжики и даже грузди), ягодами (летом – морошка с черникой, осенью – брусника с клюквой), орехами; не брезговали рогозом (молодые побеги, по вкусу чем-то напоминающие картофель, варили, а пахучую желто-коричневую пыльцу разводили водой и пили); выкапывали мясистые луковицы саранки.
Администрация не возражала. Охранники подобрались в поселке веселые, с огоньком: то соек на ужин настреляют, чтобы похлебка наваристей была, то бабу какую из своих в кустах поймают, порезвятся. Парни были простые, без затей. За ослушание – били, одного пристрелили (не то за подготовку побега, не то еще за что). Коменданта боялись (уж больно суров), а в лесу – отдыхали душой, раскрепощались.
В центре поселка поставили агитационный стенд, на котором то и дело сменялись яркие, остро пахнущие красками плакаты. Агитация была призвана ускорить процесс перевоспитания эксплуататорского класса.
В общем, жизнь налаживалась.
Зулейхе с Юзуфом уступили нижние нары, подальше от входа, куда не долетал сквозняк от постоянно открывающейся двери. Рядом – нары Изабеллы, дальше – бабушки Янипы, еще нескольких ленинградских (старички по возможности старались держаться друг друга). Грузинка Лейла, несмотря на солидный возраст и вес, устроилась на верхних. Для нее пришлось набить на стойки пару крепких перекладин, по которым она взбиралась на второй этаж, как по лестнице.
Расторопную Зулейху так и оставили при кухне. Поставили над ней не старого еще, но уже иссохшего, как древесная кора, и до горбатости сутулого мужчину из новеньких, с очень хрупким на вид, когда-то наголо обритым, а теперь поросшим редкой черной порослью черепом, – Ачкенази. Он был молчалив, глаза имел вялые, испуганные, полуприкрытые, а подбородок опущенный, словно подставлял бритый затылок любому, кто захочет взять его за шиворот. Ачкенази когда-то был поваром и, говорили, отменным. Он никогда не резал – шинковал, не лущил – очищал, не жарил – пассеровал, не ошпаривал – бланшировал, не тушил – припускал. Суп называл – буйоном, сухари – гренками, а куски рыбы и вовсе – гужоном. С Зулейхой не разговаривал, лишь перебрасывался короткими фразами, чаще – жестами. Она его слегка побаивалась: Ачкенази был одним из немногих, кто попал в поселок по замене меры наказания, а значит, сейчас должен был бы сидеть в тюрьме или в лагере вместе с настоящими ворами и убийцами. Преступления его Зулейха не знала, но на всякий случай старалась исполнять просьбы быстро и старательно, не раздражать. Впрочем, работать с ним было приятно: дело свое он знал, а к Зулейхе относился ровно, без придирок.
На поврежденную руку новой помощницы смотрел поначалу критически: не помешает ли работе? Концы всех пяти пальцев левой руки были у Зулейхи слегка покореженные, в странных коротких и кривых шрамах, похожих на запятые. «В молотилку попала», – объяснила она новому начальнику, не дожидаясь вопроса. Увидев, как ловко она управляется с дичью и рыбой, он успокоился.
Вдвоем они держали всю кухню в поселке: Ачкенази мэтром, по выражению Константина Арнольдовича, а Зулейха – при нем, на побегушках: мыла, чистила, щипала, потрошила, разделывала, резала, терла, скоблила, опять мыла. Ну и разносила обед по лесу. Ведро с похлебкой в одну руку, с питьевой водой в другую, и – вперед: до первой рабочей станции – обратно, до второй – обратно, до третьей… Пока всех обежишь, накормишь – ужин пора ставить. Вечером до нар еле добредала, падала. И думала: счастье, что при кухне.
Во время зимнего голода, который Зулейха вспоминать не любила и не хотела, Юзуф рос медленно, может, и не рос вовсе. Волосы у сына были слабые, жидкие, кожа – бледно-синяя, ногти – прозрачные и ломкие, как пчелиное крыло, зубов – ни одного. Двигался мало, неохотно, словно берег силы, смотрел всегда сонно, капризно; сидеть так и не научился – спасибо, что жив остался. А летом, как только показалось солнце и появилась еда, вдруг стал наверстывать и быстро пошел в рост. Ел много, как взрослый (Ачкенази замечал, что Зулейха его прикармливает, но ничего не говорил, отворачивался). Стал улыбаться, показывая широкие и крепкие пластины прорезавшихся зубов, гулить. Научился сидеть и быстро, как таракан, ползать. Волос на макушке потемнел, закурчавел, а ноги и руки выросли, даже приобрели небольшую младенческую припухлость. Вот только стоять и ходить не хотел совсем. Скоро ему исполнялся год.
К Зулейхе был привязан болезненно, донельзя. Работая на кухне, она то и дело ощущала на подоле его подвижные цепкие ручонки – Юзуф вылезал из-под стола, ощупывал мать и уползал обратно. Убегая по делу во двор или на реку за водой, знала: будет ее искать. Спешила обратно, запыхавшаяся, распаренная от бега, – а он уже сидит на пороге, уже ревет, размазывая по лицу обильные слезы грязными кулачками.
Носить обеды в тайгу поначалу брала его с собой. Измучилась: таскать туда-сюда два полных ведра и увесистого годовалого младенца оказалось делом нелегким, практически невозможным. К тому же в чаще Юзуфа нещадно жрали комары, и он потом долго не мог заснуть, мучаясь от покрывавших нежную кожицу укусов.
Скрепя сердце первый раз оставила его на кухне надолго. Через несколько часов, накормив всех поселковых обедом, прибежала, с колотившимся сердцем распахнула дверь на кухню: тишина. Бросилась искать сына – а вот он, под столом, спит, уткнув опухшее, в белых полосках слез лицо в тряпку, которой она обычно вытирала столешницу. С тех пор стала оставлять ему свой платок – пусть лучше утыкается в него. Голову пришлось носить непокрытой.
В последнее время Зулейха делала многие вещи, которые раньше казались стыдными, невозможными.
Молилась редко, впопыхах. В том, что Аллах их не видит и не слышит, убедилась во время недавнего голода: если бы Всевышний услышал хоть одно из тысяч слезных молений, посланных ему Зулейхой в ту суровую зиму, он бы не смог оставить ее и Юзуфа без своего милостивого попечения. Значит, высочайший взор не достигал этой глухомани. Жить без постоянного внимания и строгого надзора всевидящего ока было поначалу страшно, будто осиротела. Затем – привыкла, смирилась. Иногда, по привычке, посылала в небесную высь небольшие торопливые молитвы – как отправляют короткие письма из далеких и диких мест, не надеясь, что они долетят до адресата.
Ходила в урман одна и надолго. То, что это был настоящий урман – мрачный, глухой, буреломный, – поняла в первый же день, когда, животом холодея от страха, побежала по еле приметной тропе на повал, кормить лесорубов. Знала, что молитвы в урмане не действуют, потому времени на них не теряла – тенью летела меж деревьев, не замечая хлещущих по лицу веток, от ужаса сжимая челюсти и тараща глаза, думая лишь о том, что в поселке ее ждет сын, а значит, она обязана вернуться. Осталась жива – урман не тронул ее. Скоро осмелела, стала не бегать – ходить. Замечала то куницу, черной молнией мелькнувшую в рыжей хвое, то шустрого желтого клеста, спешившего куда-то по еловой ветке, то торжественно плывущую меж красных сосновых стволов гигантскую тушу лося, увенчанную разлапистым кустом рогов, – поняла, что урман милостив к ней, не сердится за вторжение. Когда нашла у старого, поросшего лохматым мохом пня несколько ягод черники (с благодарностью сорвала и спрятала в карман кульмэк – для Юзуфа), успокоилась: урман ее принял.
Духов местных не знала, почитать не умела, лишь приветствовала про себя, входя в урман или спускаясь к реке, – и только. Возможно, водилась и здесь всякая лесная и речная нечисть: длиннопалые озорники-шурале, шныряющие по лесным чащобам в поисках заблудившихся путников; мерзкие албасты, вылезающие из-под земли на запах человечины; лохматые и вечно мокрые обитатели водоемов су-анасы, норовящие утянуть человека на речное дно. Никого из них не встретила Зулейха в урмане – то ли духи не жили вовсе на этих задворках вселенной, то ли были тише и смирней своих сородичей в юлбашских лесах. Можно было попробовать прикормить их, чтобы они дали о себе знать, показались, а после взяли бы под свое покровительство. Но Зулейха даже помыслить не могла о том, чтобы кусок еды – будь то остатки каши, вываренная рыбья шкурка или мягкие тетеревиные хрящики – отдать не сыну, а какой-то нечисти.