Зулейха открывает глаза - Яхина Гузель Шамилевна. Страница 61

Он довольно хихикает, потирая ладони.

– Нет, – повторяет Игнатов. – Никаких вил с граблями.

– Отлично! – отчего-то радуется «бывший», словно получив одобрение. – Мы так и думали, что вы не согласитесь! И приготовили запасной, более… ммм… конспиративный вариант.

– Идите спать, Сумлинский, – Игнатов берется за открытую створку.

– Семь рук! – торопливо и страстно восклицает Константин Арнольдович в закрывающееся окно. – Потому что на четверых у вас – семь рук. Давайте назовем поселок так – никто и никогда не догадается, слышите? А имя – звонкое, возможно, даже уникальное…

Окно с треском захлопывается. Сквозь толщу стекла видно, как худенькая фигурка с опущенными плечами семенит по тропе вниз, в поселок.

…Сумлинский как в воду глядел. Через пару недель во время очередного обхода владений Кузнец между делом бросил Игнатову:

– Имя твоему поселку хотим дать, комендант. Будешь теперь – Ангара двенадцать. Так на карте и нарисуем.

– Есть уже имя, – неожиданно для себя возразил Игнатов. – Зимой в землянке нечем было заняться – составили.

– Ну?! Что ж молчал?

– Гвозди гну. А ты и не спрашивал.

– И как же вас теперь звать-величать? – Взгляд Кузнеца внимательный, цепкий.

– Семь рук, – не сразу ответил Игнатов.

– Заковыристо. Вам не поп часом имя снарядил?

– Чего-о-о?!

– А то! Предрассудками религиозными ваше имя пахнет, вот чего. Серафимами шестикрылыми и прочими явлениями.

– Дурак ты, Кузнец, хоть и начальство. – Они недавно перешли на имена, но во время споров по-прежнему хлестали друг друга фамилиями. – Контингент у меня – сплошь татары да мордва с чувашами, они, может, и попа живого ни разу в жизни не видали, не то что про серафима…

– Черт с тобой! – махнул рукой Кузнец. – Пусть будет Семь рук!

Так придуманное Сумлинским имя осталось жить, полетело по бумагам, по инстанциям. В общем чрезвычайно длинном списке новообразованных населенных пунктов (а их к тому времени в Восточно-Сибирском крае было уже под добрую сотню) попало на утверждение к председателю Иркутского обкома партии. Ветреная машинистка в печатном отделе, донельзя расстроенная тем, что вчера не удалось прикупить у спекулянта вожделенные фильдеперсовые чулочки за три рубля, допустила опечатку в названии: написала его без мягкого знака. Списки утвердили. Наборщик в типографии принял нужный пробел за ошибку, исправил – и во все справочники, на все карты поселок вошел под несколько измененным, но не менее звучным названием: Семрук.

Впервые это случилось в конце июля. Зулейха тогда и не поняла ничего. Она только внесла на кухню два полных ведра с водой, потащила к разделочному столу, где, согнувшись крючком, Ачкенази уже колдовал над раскинутыми веером на столе перламутровыми рыбинами.

Ждавший мать у двери Юзуф метнулся к ней на корточках, как зверок, – и вдруг рухнул на пол, лежит без движения, как подстрелили. Она – к нему, схватила, трясет. У того лицо белое, губы – сизые, с чернильным отливом, сам – не дышит. Ачкенази ей: «В лазарет, быстро!» Подхватила вмиг захолодевшее неподвижное тельце, полетела.

Лейбе какого-то старика осматривал, у которого от истощения кожа слоями начала сходить, как сосновая кора. Зулейха сына на стол положила, как раз между стариком и доктором, вцепилась в Лейбе, подвывает, объяснить ничего не может. Тот осмотрел мальчика, послушал, нахмурился и вкатал ему какого-то остро-пахучего лекарства из длинного и тонкого, как палец, стеклянного шприца.

– Благо, – говорит, – что привезли все в прошлом месяце – и лекарства, и шприцы.

Через минуту Юзуф очнулся, глазками хлопает, сонный. Зулейха все воет, никак успокоиться не может.

– Ладно уже, сейчас-то… – переводит дух Вольф Карлович (а сам тоже – ворот расстегнул, воды полкружки выпил). – А вот если в следующий раз что – немедленно ко мне.

Понесла Юзуфа обратно на кухню. Идет по поселку, вокруг – все качается, а она сына к себе прижимает, никак наобнимать не может. Стала рыбу чистить – глаза все время под стол тянутся, куда уполз сонный Юзуф. Каждую минуту приседала проверять: все ли в порядке, не упал ли опять. Тот в комочек свернулся – и спать. Зулейха подползала к нему, слушала: дышит ли? «Я бы отпустил вас сегодня домой, Зулейха, но это может не понравиться администрации», – словно извиняясь, произнес тогда Ачкенази. Это была самая длинная фраза, которую он сказал ей за все время.

Через несколько недель повторилось еще раз, уже вечером, когда Зулейха с Юзуфом укладывались ко сну. Опять отнесла к доктору, опять сделали укол.

Она перестала спать по ночам. Как уснешь, если это и ночью может случиться? Лежала рядом с сыном, слушала его дыхание – стерегла. Отлучки на лесоповал с обедом для работников стали мучением. Бежит Зулейха с полными ведрами по тропинке, а сама думает: вдруг с ним сейчас – это? Или через минуту? Через две? Ачкенази ничего не заметит, он дальше разделочной доски взгляд не поднимает. Да и Юзуф постоянно под столом. Прибегала каждый раз взмыленная, с разрывающимся от бега сердцем, кидалась под стол: жив ли? Управляться с делами на кухне стала хуже. Боялась, что Ачкенази пожалуется и ее сошлют с кухни на общие работы. Но тот оказался человеком с сердцем, терпел.

А в августе это все-таки случилось ночью. Зулейха глядела в темноту открытыми глазами и слушала дыхание Юзуфа – будто качалась на волнах: вдох – выдох, вдох – выдох, вверх – вниз, вверх – вниз. Усталость последних недель тянула за ноги куда-то в глубину, в черный сон. Чуть смежила веки – сладко, уютно – погрузилась с головой. Вода укачивает, уговаривает, вдруг рядом – лицо Игнатова, спокойное, ласковое. Руку мне, говорит, давай, утонешь же в меду. Глядь – а вокруг все желтое, словно из золота. Высунула кончик языка – и вправду: мед. От этого и проснулась. Во рту сладко, густо от слюны. Звуки – и дыхание соседей, и храп, и шевеления ночные – все где-то далеко, не здесь. Рядом тихо, благостно.

Юзуф – не дышит.

Она его – трясти. Нет, не дышит. Кинулась с ним к лазарету, босая, с распущенными косами. В небе кругляш луны, как тэнке, с Ангары ветер хлещет, под ногами шишки, палки, камни, земля – ничего не заметила. Сначала колотила в переднее окошко, чуть стекло не выбила (к тому времени их уже и в лазарете вставили) – никого. Опомнилась, побежала вокруг, назад, к жилой части.

Лейбе выскочил к ней лохматый со сна, в одних истертых до полупрозрачности кальсонах. Керосинку зажег, мальчика – к себе на кровать. У Юзуфа уже и кончик носа, и лоб, и руки – ледяные. После укола задышал, закряхтел, заплакал. У матери на руках успокоился, опять заснул. А у Зулейхи самой – руки дрожат, сильно, по-плохому, чуть ребенка не выронила.

– Положите-ка сына, – говорит ей Лейбе шепотом. – И успокойтесь.

Она кладет Юзуфа на докторову подушку (вывернутый наизнанку малахай). Ноги – подламываются, не держат. Оседает – коленями на свежеоструганные половицы, телом на кровать, лицом к потеплевшим сыновьим пальчикам.

– И в этот раз обошлось, – Лейбе протягивает ей кружку воды. – Хорошо, что вы заметили. Еще бы несколько минут…

Зулейха хватает морщинистую, в сыпушке коричневых пятен руку доктора, тянется к ней губами. Вода выплескивается из кружки на пол.

– Прекратите немедленно! – сердится тот, вырывает руку. – Пейте лучше!

Она берет кружку. Зубы стучат о жесть дробно, громко – не разбудить бы Юзуфа. Отставляет воду: потом напьюсь.

– Доктор, – шепчет Зулейха, не вставая с колен (и сама себе удивляется – ее ли уста говорят?), – разрешите нам пожить в лазарете – мне и Юзуфу. Я ведь не вынесу, если с ним что. Не прогоняйте, позвольте остаться. Спасите. А я для вас все – и постирать, и прибраться, и ягод набрать. И с больными могу помогать, если надо. Лишь бы Юзуф был по ночам здесь, к вам поближе.

– Живите, сколько хотите, – пожимает плечом доктор. – Если комендант не будет против.

Через полчаса Зулейха перетащила свои нехитрые пожитки в лазарет, Юзуф даже не успел проснуться – так и проспал спокойно на докторовой меховой подушке всю ночь, до самого утра.