Бальзак - Цвейг Стефан. Страница 68

Стены будуара были обиты красной тканью, с которой трубками, напоминавшими каннелюры коринфской колонны, ниспадал индийский муслин. У потолка и над полом поверх этого муслина шла пунцовая кайма с черными арабесками. Смягченный муслином красный цвет стен казался розовым, и этот цвет любви повторялся на оконных занавесях из индийского шелка, подбитых розовой тафтой и отделанных шелковой пунцовой и черной бахромой. Шесть пурпурных двусвечных бра, через равные промежутки укрепленных в стене, освещали диван. Потолок, с которого свешивалась пурпурная люстра, украшенная матовой позолотой, сверкал белизной, оттененной золоченым карнизом. Ковер напоминал восточную шаль, являя взорам тот же рисунок, что и на диване, он вызывал в памяти поэзию Персии, где его выткали руки рабынь. Вся мебель была обита белым кашемиром с черной и пунцовой отделкой. Часы, канделябры – все было из белого мрамора и сверкало позолотой. Единственный стол, стоявший в этой комнате, покрыт был тоже белой кашемировой скатертью. В изящных жардиньерках цвели розы самых разных сортов и множество цветов – белых и красных».

Все это живо напоминает нам декораторский вкус Рихарда Вагнера, которого только среди этакого пышного вороха шелков и кашемира осеняло истинное вдохновение. Но Бальзаку это убранство необходимо вовсе не для того, чтобы вызвать поэтическое вдохновение – оно к его услугам за любым некрашеным столом, – нет, оно нужно ему для значительно более реальных надобностей. Когда он горделиво демонстрирует своему другу Фонтанна эту роскошь, это «знаменитое белое канапе», у него, обычно столь скрытного, внезапно вырывается полусерьезное признание:

«Я приказал соорудить все это, ибо должен был принять даму из высшего общества. Настоящую даму! Для нее мне нужна была красивая мебель, ведь она к ней привыкла. И могу засвидетельствовать, что, пользуясь этим канапе, она отнюдь не проявила неудовольствия!»

Но даже если бы дотошный Фонтанне не занес тотчас же это признание в свой дневник, мы могли бы просто по характеру нового жилья разобраться, в чем тут, собственно говоря, дело. Всегда, когда Бальзак наряжается во все новое и пытается превратиться в щеголя, – это верный знак, что он влюблен. Всегда, когда он меблирует новое сладострастное убежище, – это значит, что он ожидает возлюбленную. Его радости и его печали всегда выражаются в крупных счетах.

Так, в свое время он купил экипаж и нанял грума – это происходило именно тогда, когда он добивался благосклонности герцогини де Кастри; для нее же было куплено его первое канапе. Для г-жи Берни была меблирована и украшена спальня на Рю де Маре, для г-жи Ганской он выписал себе в Женеву еще дюжину перчаток и помаду, а собираясь отправиться в Вену, приобрел собственную коляску. Итак, перед нами новый парадокс, вдобавок ко всем прочим. В том самом году, когда Бальзак дал обет вечной верности своей «супруге по любви», он влюблен в другую женщину, влюблен сильнее, чем когда-либо прежде. В том самом году, когда во всех своих письмах он расписывает муки своего целомудрия, он вступил в иные, страстные, бурные отношения. Волшебно-гиперболизированные любовные послания к Единственной – послания, которые все поколение читало затаив дыхание, написаны до и после интимных встреч с другой.

С этой новой возлюбленной, которая играет в жизни Бальзака громадную, хотя и тщательно завуалированную и затушеванную роль, Бальзак, как это ни парадоксально, свел знакомство благодаря косвенному участию г-жи Ганской. Покидая Женеву, г-жа Ганская вручила своему возлюбленному и предполагаемому супругу рекомендательное письмо к графине Аппоньи, супруге австрийского посла в Париже. И Бальзак, который при свойственной ему аристократомании, несмотря на всю свою занятость, всегда находит время для общения с принцессами, княгинями и графинями, тотчас наносит визит в посольство.

В 1835 году, на одном из великосветских вечеров, он замечает женщину примерно лет тридцати, высокую полную блондинку исключительной красоты, непринужденную и явно чувственную. Дама без всякого жеманства позволяет любоваться своими обнаженными плечами, восхищаться собой и ухаживать за собой. Но не только красота этой женщины очаровывает Бальзака. В своих влечениях он тоже остается вечным плебеем. Его всегда занимает социальное положение. Аристократическая фамилия женщины значит для него гораздо больше, чем ее личность. И достаточно ему услышать, что эта новая чужестранка не кто-нибудь, а графиня Гвидобони-Висконти, чтобы воспылать! Висконти были герцогами Миланскими. Гвидобони – одно из знатнейших аристократических семейств Италии. Следовательно, родословное древо этих властителей эпохи Возрождения затмевает даже генеалогию Ржевусских. Движимый непреоборимой силой и мгновенно забывая все присяги и клятвы в вечной верности, Бальзак приближается к родовитой красавице.

Впрочем, при ближайшем рассмотрении выясняется, что эта прекрасная чужестранка вовсе не урожденная графиня и не итальянка. В девичестве ее звали Сара Лоуэлл, и она появилась на свет в Эол Парке близ Лондона в 1804 году. Происходит она из чрезвычайно странного, терзаемого сплином британского семейства, в котором самоубийства и необыкновенные страсти приняли чуть ли не эпидемический характер. Ее мать, тоже прославленная красавица, ощутив приближение старости, наложила на себя руки. Так же завершает свой жизненный путь и один из ее братьев. Другой брат попросту спивается, младшая сестра страдает религиозным помешательством. Но прекрасная графиня, единственная нормальная в этом экзальтированном семействе, ограничивает свою страсть царством Эрота. Внешне холодная англичанка, светловолосая и невозмутимая, она без особых угрызений совести, но, впрочем, и без чрезмерного пафоса соглашается на любое приключение, которое кажется ей соблазнительным. При этом она склонна, очевидно, упускать из виду, что в лице графа Эмилио Гвидобони-Висконти обладает законным супругом; но тихий, скромный муженек-оригинал, с которым она обвенчалась во время какого-то путешествия, нисколько не докучает ей своей ревностью.

Впрочем, своеобразные увлечения графа Эмилио Гвидобони-Висконти, к счастью, никогда не сталкиваются с несколько скандалезными страстями его прелестной жены. Чудак, достойный того, чтобы новый Э. Т. А. Гофман увековечил его в своих новеллах, он знает лишь одну подлинную возлюбленную, одну всепоглощающую страсть – музыку. Быть может, это и не к лицу позднему потомку великих кондотьеров, но почтенного графа хлебом не корми, только дай ему посидеть в каком-нибудь плохоньком театральном оркестрике среди других музыкантов, бедных, нищенски оплачиваемых, и дай ему вволю попиликать на скрипке. У четы Гвидобони-Висконти, кроме их парижского и венского дворцов, есть еще дворец в Версале, и здесь граф Эмилио проводит за пультом все свои вечера. В какой бы город он ми прибыл, этот идеальный дилетант просит как величайшей милости дозволения попиликать вместе с другими оркестрантами. Но это вечером, а днем он развлекается тем, что играет роль аптекаря. Ребячески подражая средневековым алхимикам, он вдохновенно смешивает всевозможные зелья, наполняет ими бесчисленные склянки и наклеивает на все эти бутылочки и флакончики преаккуратненькие этикетки и сигнатурки. Светские обязанности кажутся ему нестерпимым бременем; лишь в тиши чувствует он себя хорошо. Словом, он отнюдь не преграждает дорогу возлюбленным своей красавицы супруги, напротив, к каждому из них он относится весьма учтиво и благожелательно, ибо. если бы не они, разве мог бы он беспрепятственно предаваться своей любимой музыке?

Бальзак, который после г-на де Берни и г-на Ганского в третий раз имеет счастье встретить человека, полурыцарственно, полуравнодушно предоставляющего своей супруге принимать восторги знаменитого писателя, – Бальзак идет к вожделенной цели со всей свойственной ему поспешностью и нетерпением. Вскоре все его свободные часы принадлежат исключительно семейству Гвидобони-Висконти. Он посещает эту милую чету в Нейи, он выезжает к ним в Версаль, он разделяет с ними ложу в Итальянской опере, и в апреле 1835 года (когда не прошло еще и трех месяцев после его возвращения из Женевы) он сообщает, само собой разумеется, не своей верховной исповеднице г-же Ганской, а скромной и достойной всяческого доверия Зюльме Карро: