За ценой не постоим - Кошкин Иван Всеволодович. Страница 29
— Ну что, Петр Николаевич, — нарушил тишину капитан, — теперь легче?
Наверное, он не должен был спрашивать вот так, грубо, запуская пальцы в еще кровоточащую рану, но крестьянин смотрел как-то слишком спокойно, и Чекменев не выдержал.
— Да нет, Павел Алексеевич, — Моторин повернулся к командиру, и в глазах его была странная пустота, — не легче. Спокойнее. Я ведь все боялся… Боялся, понимаешь, что меня убьют, а он живой по земле ходить будет. А теперь не страшно. Теперь и помирать можно.
— А ну, стой, — приказал капитан. — Говорухин, спешиться. Посмотри, что у Кривкова с ногой, а то он весь изъерзался. Моторин, за мной.
Они отъехали от десантников шагов на сто, и Чекменев, развернувшись в седле, крепко взял крестьянина за плечо.
— Ты что это, Петр? — сказал он тихо. — Помирать собрался?
Еще лежа на топчане в землянке, капитан взял отряд в свои руки, и командир — бывший председатель колхоза «Красный путь» Макар Васильевич Игнатов молча подвинулся, уступая место опытному и молодому. Впрочем, Чекменев сразу сказал, что станет лишь начальником штаба — его не знают, так уж пусть все идет, как шло. Капитан разбил людей на взводы, организовал охранение и разведку, и партизаны, месяц почти сидевшие в лагере, не зная, что делать, начали понемногу оказывать сопротивление врагу. Дозоры сидели на дорогах, разведчики ходили по деревням, узнавая, где стоят немцы и полицаи. Трижды партизаны наносили удары, нападая на небольшие транспорты гитлеровцев. Моторин, черный от горя, дрался в каждой из этих засад, прибавив к своему счету третьего, но сердце только болело сильнее. Петру нужны были не эти немцы-ездовые, но русский, что выдал шесть душ на лютую смерть. Тогда Чекменев, знавший о горе крестьянина, вызвал Моторина к себе и долго с ним говорил. «Нас мало, — сказал под конец капитан, — а тех, кто может жить и воевать здесь — еще меньше». Он знал о том, что Петр Николаевич с детства был в лесу, как дома, — так уж повелось у Моториных, испокон веку. А значит — ему и возглавить разведчиков. Петр Николаевич опешил сперва, но потом, подумав, согласился, уговорившись, что его дело — только учить людей, командовать будет сам Чекменев. Так простой крестьянин стал начальником разведки отряда. Он показывал партизанам, как ходить по лесу, не тревожа тишины, учил читать следы, находить дорогу, различать безопасную тропинку в болоте. И сам при этом учился у Чекменева, который понемногу начал вставать с топчана. Капитан объяснял крестьянину, на что должны обращать внимание разведчики, как подходить к занятой врагом деревне, отрываться от преследования. Учиться было тяжело — возраст уже не тот, но ненависть давала силы. И слушая наставления Чекменева, являясь к нему и Игнатову с докладами, Петр Николаевич однажды понял — хромой военный с вечно сонным лицом не просто делает свое дело, как казалось сначала. Капитан тоже ненавидел немцев — по-настоящему, люто…
Моторин исподлобья взглянул на Чекменева. Этот человек — умный, страшный, был непонятен колхознику. Он пришел из другого мира, о котором Петр Николаевич только читал в газетах да еще, наверное, видел в кино в клубе. Но в последние недели капитан стал Моторину если не другом, то, наверное, товарищем…
— А зачем мне жить-то теперь? — вздохнул крестьянин. — Что надо было сделать — сделал. А теперь — только смерти ждать.
— Смерти ждать? — хрипло спросил капитан. — А воевать кто будет? Я же тебя учил! И ты людей учил!
Моторин посмотрел на серое небо — пустое и низкое.
— Человека на земле что-то держать должно, — голос его дрогнул. — А меня уже ничего не держит.
— А сыновья?
— Они еще сами доживут ли, — колхозник посмотрел в глаза Чекменеву. — Рассказывал мне Сашка, как тебя нашли. Они потом туда ночью ходили ребят твоих закапывать — двадцать пять человек схоронили. Не понять тебе, Лексеич, прости уж…
Капитан выпрямился в седле, чувствуя, как к горлу подкатывают гнев и обида.
С той самой минуты, когда он — еще слабый настолько, что едва мог сидеть, начал вместе с Игнатовым сбивать партизан в настоящий отряд, Чекменев понял: с ним что-то происходит. Из деревень приходили все новые известия об ужасах, которые творили немцы и их пособники. Нет, нельзя сказать, чтобы гитлеровцы сразу согнули край в бараний рог. Их жестокость была какой-то… обыденной и оттого еще более страшной. В одном селе шестеро мотоциклистов затащили в сарай девушку, надругались, а потом спокойно уехали. В другом женщину, вышедшую к колонне пленных с краюхой хлеба, конвоир ударил прикладом в грудь так, что та поперхала кровью, да и умерла через день. В третьем солдаты чуть не расстреляли мужика за пропавшую бритву, уже было вывели во двор, да потом раздумали, что ли… Такие дела враги творили походя, даже без озлобления, и шли дальше. И люди, думавшие поначалу: не так уж лют немец, вдруг понимали — это теперь их жизнь, в страхе, в неизвестности, в темноте. В Голутвино фашисты торжественно открыли церковь, десять лет стоявшую заброшенной, а на другой день вытащили из дома крестьянку, прятавшую в сарае раненого советского командира. Командира добили штыком на месте, а женщину и детей ее увезли в город — обратно никто не вернулся. И старый священник, стиснув маленькие сухие руки, чуть не плача, говорил Моторину: церковь открыли — дело-то вроде благое, да ведь от чертей блага не бывает. А Петр Николаевич, зашедший ночью поглядеть, кому это поп поет акафисты, вдруг понял, что утешает старика…
Чекменев узнавал обо всем, и в нем росла настоящая, незнакомая ему раньше ненависть, от которой временами сводило зубы и хотелось вскочить, пусть на костылях, и уничтожать тех, кто творил злодейства на его земле. Это казалось странным, ведь он был профессионалом, всегда четко и спокойно выполнявшим свою работу. Командиры, готовившие его в Уральском военном округе пять лет назад, говорили: у разведчика нет чувств, он подчинен своей задаче. Гнев, ненависть, жалость — не для него. Чекменев, успевший повоевать в Испании и Финляндии, всегда твердо придерживался этого принципа. Но сейчас капитан чувствовал лютую злобу на тех, кто убил его бойцов, ребят, которых капитан готовил два месяца; кто убивает, насилует, грабит людей на его, капитана Чекменева, земле. Нет, конечно, он по-прежнему держал себя в руках, держал под контролем ярость, клокотавшую в душе. И все же уже то, что в его сердце родилось такое чувство, само по себе было невероятно. Сперва Чекменев грешил на ранение — все же осколок, хоть и не пробил череп, но контузил изрядно. Он сообщил о своих сомнениях отрядному врачу Аркадию Владимировичу Черкасову — пожилому, еще старорежимной выучки, сельскому доктору. Тот посмотрел у капитана зрачок, померил пульс, помолчал, и, наконец, заговорил:
— Видите ли, молодой человек, здесь, конечно, без надлежащего обследования ничего наверное сказать нельзя, да и смотреть должен все же специалист. Но поверьте моему опыту — с головой у вас все в порядке.
Аркадий Владимирович снова замолчал, капитан терпеливо ждал.
— Что же касается того, что вы чувствуете в себе… злость или, вернее, ненависть, которая, как вы сказали, вам не свойственна…
Он снял с носа маленькие очки в позолоченной оправе, вытащил из кармана чистую тряпицу и принялся протирать стекла. Чекменев сидел, глядя прямо перед собой.
— Что же касается ненависти… — доктор наконец закончил с очками и водрузил их себе на нос. — Вы знаете, Сонечка Жеребкина — она ведь в какой-то мере моя выученица. Сколько мы с ней сделали — прививки, обследования проводили, родильное отделение в Воробьево оборудовали. Я ее все звал к нам — она, конечно, не врач, но ведь как училась, какой работоспособности был человек!
Голос старика прервался.
— А сейчас… Сейчас мне лет пятнадцать хотя бы сбросить! Я бы сам! Понимаете, вот этими руками!
Он потряс в воздухе кулаками — чисто вымытыми, аккуратными кулаками врача.