Ах, Маня - Щербакова Галина Николаевна. Страница 18

– Совсем легкий летний макияжик, – сказала она. – Я тебе, Манечка, оставлю кое-что. Ты, конечно, делать ничего не будешь, я тебя знаю, но лосьончик тебе очень необходим. У вас тут пылища, поры забиваются, а ты придешь с улицы, ваточкой лицо протрешь – и порядочек.

«Видимо, я произвожу впечатление идиотки, раз она со мной так разговаривает, – подумала Маня. – Я, конечно, без нее не знала и до шестидесяти лет не умывалась после пыли… Да сроду я никакими лосьонами не пользовалась, и морщин у меня, считай, нет. По возрасту, конечно…»

– Не надо мне, Женечка, ничего, – сказала она. – Я к этому уже не привыкну. Ты мне скажи: у тебя нет никакого снотворного? Я бы дала Дуське, чтоб она уснула…

Женя кинулась к сумке, потом к коробочке, что была в ней, вытянула лекарство:

– Дай ей сразу три штуки, помереть не помрет, а уснет капитально… А проснется – гони ее в шею… Не водись ты с ней, не марайся… Ведь она же судимая…

Маня несла таблетки, а слово занозой застряло в ней. Судимая. Всплыло откуда-то: «Не судите, и не судимы будете». Что это такое? «Крылатое выражение», – подумала Маня. Но для крылатости этой неизвестно откуда вспомнившейся фразе не хватало как раз крыльев. Фраза была с точки зрения Маниных жизненных и философских принципов не крылатой, а какой-то пресмыкающейся, ползущей. Тогда почему? Почему именно так хотелось ответить Женечке? «Не суди, мол, дорогая моя Евгения, других, посмотри лучше на себя». Но ведь и она, Маня, всю свою жизнь судила и выносила приговоры. Правда, последние годы что-то с ней сделалось. Она стала все всем прощать. Ой, нет, не так! Ей казалось, что она прощает, а потом выяснилось, что она ходит и просит прощения. И все так перепуталось в умственной философии, зато значительно полегчало в душе. В общем, «судимая» – это ерунда. И Ленчик судимый, и Зинаида судимая, так что ж теперь – ни с кем не водиться? Да живи они по этому принципу уже давно б никто ни с кем не разговаривал… Конечно, «не судите, и не судимы будете» фраза не крылатая. Она, пожалуй, скорей религиозная или толстовская. Скорей всего, толстовская, когда Лев Николаевич, ища для себя истину, подставлял щеки и много чего напутал, а ведь он был великий человек! Великий! И то, что даже Толстой не сразу все соображал, а куда уж ей, успокоило Маню и вернуло ей хорошее настроение. Даже проблема денег и предстоящий визит к егоровской жене гляделись не такими мрачными сквозь призму толстовских заблуждений. Как будто великий писатель милостиво разрешил Мане путаться в точках зрения, иметь долги, смотреть на них свысока, а главное, принимать всех их сразу, как и было задумано, Дуську и Женечку хоть одна алкоголичка и судимая, а другая расхаживает во французской грации и делает себе на лице что-то легкое, летнее… Макинтош, что ли? Нет, жокияж… Черт-те что. Запомнить бы…

А Дуся лежала с закрытыми глазами и все, все знала. Она была бы блистательным объектом исследования, попади ненароком в Москву в соответствующую лабораторию и в соответствующем состоянии (две бутылки «краски», сто пятьдесят беленькой и полторы

кружки теплого пива). В таком состоянии Дуська читала мысли и этим создавала для самой себя замкнутый круг, собственное чертово колесо. Она начинала всех понимать, слышать несказанное, и тогда ее охватывала ненависть. Она просто балдела от этих неожиданностей и откровений, которые возникали перед ней. И тогда пила еще больше, чем обостряла свое внутреннее видение. В состоянии величайшей сфокусированной ясности пребывать долго, видимо, было опасно, и тогда Дуська куда-то проваливалась. Потом, придя в себя, она только частично (великое счастье!) помнила то, что узнавала. Но и части хватало для неприятностей. Она рассказывала людям правду о них самих, а ее называли сплетницей, считали, что она подслушивает и подглядывает, ее боялись, ее подкупали (водкой! вод-кой!), если она вдруг узнавала что-то такое-эдакое… Дуська не знала, что это ее качество, некая патологическая гениальная прозорливость – ее личное достояние и другие ею не владеют. Больше того, она была убеждена: все все тоже знают. Себе в доблесть она ставила только свою откровенность, свою лихую манеру резать правду-матку в глаза, «тогда как все кругом одни брехуны».

…Она повернула Мане навстречу лицо и сказала так:

– Не бери денег у егоровской бабы, она тебя ославит. Тем более что этот кобель в лампасах делает стойку в сторону Женьки. Его жена тебя только за это спалит дотла. – Дуська говорила почти трезво, только уж очень медленно. Казалось, она читает какой-то мелькающий по буквам текст, да и буквы, видать, не очень ясны и выразительны, она их скорей угадывает, чем прочитывает… Маня обомлела. Что она тут – вслух говорила про деньги? – Ты возьми деньги у брата. Ишь какой он справный получился! Пусть даст! – закричала Дуська уже блаженным голосом. – Что ему полста? У него вся челюсть в золоте. Све-е-етит. – Вот тут-то и протянула ей Маня крохотные голубенькие таблеточки на ладони.

– Выпей, Дусечка, успокойся! Не буду я брать у егоровской жены, с чего ты взяла? А Ленчик мне сам предлагал, сколько хочешь, говорит, проси, у него же северная надбавка столько лет… Выпей, Дусечка, выпей… Тебе полегчает, отпустит…

Дуська смотрела на нее широко раскрытыми глаза-ми. Знала она, знала, как всегда это бывает с ней, что вырвала Маню из состояния очень кратковременного покоя и ясности. К ней с зажатыми в кулаке таблетка-ми подходила счастливая женщина, успокоенная кем-то (про Толстого Дуся не догадывалась), а сейчас стояла растерянная и несчастная пенсионерка. Значит, это она, Дуська, во всем виновата! А ведь ей проще себе глаза выколоть, чем сделать больно Мане. Это уж точно: ближе, родней человека у Дуськи не было. И она сглотнула без воды эти проклятые таблетки, таблетки от Женьки, таблетки, которые должны были ее усыпить, чтоб она не испортила этот дурацкий Манин праздник. «А вот назло вам – не усну!» – хотелось ей крикнуть, но Маня села рядом, обняла, а потом ткнулась носом в несвежую Дуськину кофточку и заплакала.

– Прости меня, подружка… Дуська слабо махнула рукой.

– Да ну тебя… – Пронзительная, радостная мысль вдруг явилась к ней: Маня даст ей сейчас выпить, если она попросит. Даст! – Маня, поднеси на сон грядущий, – хриплым от предвкушения голосом попросила она и за секунду знала, как взметнется Маня, как принесет початую поллитровку, как нальет ей больше половины тонкого стакана. – От души, – сказала Дуся. – Но другим столько не наливай. Размечай помаленьку. На черта тебе из-за всякого сброда утрачаться?