Уроки русского. Роковые силы - Кожемяко Виктор Стефанович. Страница 35

Теперь второе. Во время войны и сразу после ее завершения из страны эмигрировало 5 с половиной миллионов человек. Это в основном были немцы, жившие в Прибалтике, поляки, представители балтийских народов, жители Западной Украины и так далее. Значит, добавьте это к 13 миллионам и получится, что погибнуть во время войны могли около 19 с половиной миллионов наших сограждан. Всех вместе! И говорить, что погибло пусть теперь уже не 44, а 31 миллион одних только солдат, — ну как можно?

Это лишь один пример. А подобных много. И особенно это меня задевает потому, что Александр Исаевич не может не понимать, сколь весомо его слово, сколь много людей готово к нему прислушаться (сейчас, может быть, он даже преувеличивает количество таких людей).

Между тем цифра сильнее любого иного утверждения. Она создает впечатление чего-то объективного: вот смотрите, какой страшный приговор — 31 миллион советских солдат погиб! Это же просто отчаяние. А когда он называл 44 миллиона, должен был бы отдать себе отчет, что почти столько взрослых мужчин было у нас в 1941 году. Способных носить оружие — даже меньше. Всего в армию был призван включая тыловые, охранные части, как раз 31 миллион человек. Выходит, все они погибли, до одного!..

Вик. К. Многие цифры гулаговских жертв тоже ведь он первым ввел в оборот?

Вад. К. Да. Не хочется уж об этом даже говорить. Давайте ограничимся — иначе мы застрянем в цифрах.

Вик. К. Вы имеете в виду, что там тоже есть некое преувеличение?

Вад. К. Да не некое — громадное… Моя основная мысль состоит в следующем: человек, который так легко может употребить совершенно необоснованную цифру — 44 миллиона, он может и в другом случае допустить такое же.

А теперь хочу сказать об определенной общей направленности и художественных произведений, и публицистики, и исторических разысканий Александра Исаевича. Все, что было после 1917 года, представляется, как сейчас любят выражаться, «черной дырой». Что это было нечто ужасное, какой-то вакуум, что страна оказалась как бы в небытии.

Это само по себе неправдоподобно. То есть объявить три четверти века в жизни народа какой-то пустотой, полностью негативным явлением, в котором если и были проблески чего-то настоящего, то как бы вопреки всему! Так не бывает.

Вик. К. В этом я абсолютно с вами согласен.

Вад. К. Мне хочется привести следующий пример. Вот есть такой публицист Михаил Назаров. Человек, который в общем-то настроен по отношению к коммунизму не менее негативно, чем Солженицын. К тому же Солженицын начинал как убежденный сторонник революции, а этот еще в юные свои годы — так получилось — пришел к неприятию советского строя. Эмигрировал, точнее — бежал, воспользовавшись зарубежной поездкой, и двадцать с лишним лет работал на радиостанции «Свобода». Теперь вернулся — я знаю, считает за счастье, что вернулся в родную страну…

Вик. К. Он ведь по сравнению с Солженицыным молодой — ему где-нибудь около пятидесяти?

Вад. К. Примерно так. Ну вот. Я хочу процитировать одно из его выступлений еще в 1990 году. Это как бы обобщенная характеристика того, что у нас имело место после 17-го года, главным образом при жизни Сталина, то есть периода, который и представляют как время полной гибели России. А он пишет: «Необходимо увидеть в национал-большевизме — патриотизм, в покорности угнетению — терпеливость и жертвенность, в ханжестве — целомудрие и нравственный консерватизм, в коллективизме — соборность и даже в просоциалистических симпатиях — стремление к справедливости и антибуржуазности как отказ от преобладания материалистических целей в жизни».

Вик. К. Интересный взгляд! И, по-моему, во многом верный.

Вад. К. Видите, социализм — вроде бы самое для него страшное, и тем не менее он так о нем говорит. Я думаю, это справедливо.

Сошлюсь и еще на одного человека, достаточно известного, — писателя Олега Васильевича Волкова. Он был репрессирован в 1928 году и только через 27 лет, в 1955-м, вернулся. Этот человек — я его хорошо знал, встречался с ним с 1964 года многократно — буквально пылал ненавистью ко всему коммунистическому. И его можно понять — ведь он ко всему прочему был из достаточно обеспеченной и высококультурной дворянской семьи, из-за своего происхождения в основном и пострадал. Так вот этот человек незадолго до смерти (а он прожил большую жизнь и умер только в 1996 году, родившись в 1900-м) сказал своему близкому молодому другу писателю Григорию Калюжному слова, которые, когда я их от Калюжного услышал, произвели на меня очень сильное впечатление. Он сказал: да, я ненавидел коммунизм, я его не принимаю, но теперь я сознаю, что Россия — слишком хрупкая, слишком уязвимая страна, которой нужна была вот эта скрепа. А что будет со страной теперь, сказал он, когда этой скрепы нет, я думаю об этом с некоторым ужасом.

Вик. К. Можно его понять.

Вад. К. Причем в устах такого человека это дорогого стоит! К сожалению, я не нахожу ничего подобного у Александра Исаевича. И, на мой взгляд, это отчасти связано с его судьбой.

Я уже сказал, что нельзя говорить о нем, не думая об истории. Человек этот, с огромной личной волей, направленной на жизнь всей страны и даже всего мира, от истории нашей страны неотделим. Начиная с 30-х годов, когда он был еще юношей. Подумаем: он ведь начал с того, что в 1936 году принимается за роман «Люби революцию».

Вик. К. Да, сокращенно — «ЛЮР».

Вад. К. Такое было условное название. А через 35 лет все это превратилось в «Красное колесо» и имело уже совершенно иной смысл!

Однако никуда не денешься от того факта, что начинал он, так скажем, как убежденный коммунист. Как революционер. То есть революция для него была святое. А ведь в это время уже начинался тот противореволюционный поворот, о котором мы говорили в предыдущем нашем диалоге, и Александр Исаевич явно относился к нему отрицательно.

Может быть, поскольку тогда он был еще молод, сразу не понял. Но вот во время войны — это видно и из его писем, фрагменты которых опубликованы, и из интервью, где он сам говорил, что пришел на войну «убежденным марксистом, ленинистом», — хорошо известно: он отрицал весь этот поворот в прошлое. Скажем, генеральские звания, погоны, роспуск Коминтерна в 1943 году, наш союз с буржуазными Великобританией и Соединенными Штатами — все это было для него неприемлемо.

Он не сможет сегодня это отрицать. Более того, у него есть поразительное признание, которое, кстати, показывает и уровень его личности. Слава Богу, говорит он, что я попал в лагерь, — иначе стал бы средним советским писателем, ничего особенного из меня бы не вышло.

Это замечательные слова вот почему. Чтобы лагерь — такое тяжелейшее испытание, раздавливание человека — стал основой творчества, для этого должен быть очень сильный человек. Вот точно так же, я попрошу прощения за сопоставление, без каторги не было бы Достоевского.

Вик. К. Думаю, сам Солженицын постоянно это сопоставление в себе держит… Хотелось бы, Вадим Валерианович, прояснить и повод его ареста.

Вад. К. А вот именно то по существу, о чем я говорил. Неприятие и неодобрение как бы контрреволюционного поворота в политике руководства страны.

Вик. К. О чем конкретно шла речь в тех письмах, за которые он был арестован?

Вад. К. Теперь уже опубликовано целиком его дело, из него все видно. Можно даже удивляться некоторому простодушию, поскольку он не мог не знать, что есть военная цензура. И тем не менее в письмах у него — отрицание того самого отрицания революции, которое происходило. Очень характерна и радость, как он ее выражает, оказавшись с нашими войсками на границе Восточной Пруссии: кончается война отечественная — начинается война революционная! То есть понесем революцию в Европу.

При обыске у него нашли портрет Троцкого. И уж не знаю, может быть, под нажимом, но, как явствует из его дела, он признался, что считает: Троцкий был истинный ленинец, а вот Сталин изменил этому пути.