Уроки русского. Роковые силы - Кожемяко Виктор Стефанович. Страница 37

Вад. К. Борьба, которую он вел, влияла на него, конечно. Ну а что касается того, о чем вы сказали («метили в коммунизм, а попали в Россию»), то здесь очень сильно повлияла обстановка, в которой он оказался на Западе. Вы, наверное, знаете, что, когда он оказался там, многие в нем разочаровались. Думали, он приверженец Запада, а он вдруг стал Запад критиковать, причем очень резко. Раньше этого как-то не замечали. А ведь в том же «Письме вождям Советского Союза» он обвиняет тогдашних властителей России… в западничестве. Вот ведь что удивительно!

«Мы, — пишет он, — слишком долго и слишком верно шли за западной технологией. Казалось бы, «первая в мире социалистическая страна», которая показывает образец другим народам Запада и Востока… Почему же были мы так уныло неоригинальны в технологии, так безмысло и слепо шли за западной цивилизацией?.. При центральном плане, которым мы гордимся, уж у нас-то была, кажется, возможность не испортить русской природы. Мы же сделали все наоборот: измерзопакостили широкие русские пространства и обезобразили сердце России, дорогую нашу Москву… Изничтожен неповторимый облик города, вся старая планировка, наляпаны подражания Западу вроде Нового Арбата…»

Вот ведь что он в то время говорит! Запад для него вовсе не идеал.

Вик. К. А ровно через два года, выступая в Вашингтоне, скажет: «Соединенные Штаты Америки давно проявили себя как самая великодушная и самая щедрая страна в мире». Ну а дальше пойдут и те самые призывы к решительному наведению порядка у нас, о которых я уже сказал.

Вад. К. Что ж, человек проявил слабость, я так считаю. И мне кажется, что сейчас — в той или иной мере — он об этом сожалеет.

Вик. К. Хотя нигде и ни в чем не покаялся. Вот это я бы особо хотел подчеркнуть. Никогда и ни в чем! Только других призывает к покаянию.

Вад. К. Я говорил уже о двух коренных переменах в его взглядах — после 1945 года, когда он оказался в заключении, а потом уже в нынешнее время, когда вернулся в Россию. Как раз последователи Сахарова иначе относятся к тому, что у нас сегодня происходит. Хотя и они, надеюсь, вскоре поймут, в какой бесперспективный путь отправилась страна под нынешним руководством…

Вик. К. Они, может, все понимают, но их, наоборот, это радует?

Вад. К. Ну, я не люблю каких-то подозрений. Я сужу по реальным словам и реальным поступкам, а не по тому, что они, может быть, думают или чувствуют.

Вик. К. Я тоже, Вадим Валерианович, сужу именно по сказанным словам и реальным поступкам. Разве их мало?

Вад. К. Да, вот Кох, например, достаточно откровенно высказался.

Вик. К. Если бы только один Кох! Ну ладно, давайте о покаянии…

Вад. К. Я хотел сказать: вот те его, Солженицына, повороты настолько страстные, что человек как бы уже и не вспоминает о прошлом. Александра Исаевича можно не раз на этом поймать.

Скажем, после известной встречи у Хрущева, на которой он был, послал письмо Шолохову — оно давно опубликовано. Написал, что в той обстановке, для меня, дескать, непривычной, когда рядом Никита Сергеевич, я как-то не собрался сказать, как я уважаю и люблю автора бессмертного «Тихого Дона». А потом в «Бодался теленок с дубом» он же напишет, что с презрением смотрел на этого Шолохова.

Объяснение тому имеется, конечно. Просто в промежутке между двумя такими признаниями его убедили, что «Тихий Дон» — это плагиат, что написал его Крюков и прочее. Потому он теперь на Шолохова так стал смотреть. Но я вижу в этом именно вот такую охватившую человека страсть, что он сам не помнит прежних своих слов.

Вик. К. А расстрел Верховного Совета в октябре 1993-го? Солженицын ведь тогда по существу оправдал и чуть ли не приветствовал его как «неизбежный этап в борьбе с коммунизмом». Однако в последней своей книжке об этом умалчивает.

Вад. К. Да, он тогда расстрел оправдал. Причем ему почему-то казалось, что в «Белом доме» засели люди, которые хотят вернуть себе партийные привилегии. Хотя, если уж о привилегиях говорить, скорее за них бились те, кто сидел в Кремле. Кстати, в составе того правительства был только один не бывший член КПСС — Глазьев, да и он оказался в те дни в «Белом доме».

Вик. К. Теперь уже о разгроме Верховного Совета Солженицын пишет не столь однозначно, как высказался раньше. Но почему же ни словом не обмолвился о прежнем своем высказывании на сей счет?

Вад. К. Я уже сказал о переменах в его взглядах. Так вот, каждый сдвиг, который в нем происходит, настолько мощный, в том числе эмоционально, что я склонен думать — он что-то из прежнего уже и не помнит.

Вик. К. Спорно, Вадим Валерианович! Очень спорно! Во-первых, и в случае с Шолоховым, и тем более с «Белым домом» речь идет не о каких-то малозначащих фактах, а о темах весьма принципиальных. Ну и, во-вторых, при всей его эмоциональности, о которой вы говорите, часто она мне представляется, как это ни парадоксально, очень рациональной. То есть страсть ему, конечно, свойственна, однако зачастую именно какая-то очень продуманная, рассчитанная страсть. Математик в нем сказывается! Да и его первая жена, Решетовская, не раз об этом писала. Хотя, насколько знаю, она по-прежнему боготворит его. Но вот, например, у нее вырвалось объяснение, почему он не возвратился на родину сразу же, как ему восстановили гражданство. Дескать, специально дотянул до 1994 года, чтобы потом говорили и писали: 20 лет изгнания. Ровно 20 лет! Тут она и заметила: он же математик — все рассчитывает и просчитывает.

Вад. К. Я-то думаю, в нем эти две силы — рациональная и эмоциональная — обе достаточно мощно выражены. А что касается математика, то вот с цифрами как раз, я уже говорил, у него получаются нелады. Словом, большой человек — и противоречия большие.

Вы только не воспринимайте, что я выступаю каким-то его апологетом. Не забывайте, что я ведь не только о цифрах говорил, но и о гораздо более серьезном — о том, что он весь советский период представляет в черном цвете.

Вик. К. А почему, как вы считаете? Он не видит — или не хочет видеть? Или, может быть, видит, но просто не хочет говорить, признавать? Иногда же прорывается у него. Вот, скажем, выступая в Думе осенью 1994 года, заявил: «И мы знаем, как катастрофически падает наша передовая и блистательная наука, как падает наше образование, как падает медицина…» Правильно заявил! Но ведь эта наука, передовая и блистательная, создана в советские годы. И это образование, медицина. Почему же прямо не признать?

Вад. К. Ну, долгие годы его задачей было заклеймить этот строй, долгие годы он бил в одну точку и, как человек увлекающийся, не хотел и не хочет иного признать. Действительно, такой перекос очень сильный.

Между тем я говорил уже вам о предсмертном признании Олега Васильевича Волкова. Могу вспомнить еще и такого выдающегося русского мыслителя, как Константин Леонтьев, который за сорок лет до нашей революции очень глубоко предсказал ее смысл. Многие повторяют его слова о том, что нужно подморозить Россию, чтобы она не гнила. При этом толкуется, что он имел в виду как «отъявленный реакционер», — ужесточить царское самодержавие, ужесточить власть Церкви и так далее. А на самом деле, если разобраться в том, что написал за последние годы своей жизни этот действительно великий историософ, смотревший на происходившее в России как бы из последних времен, то мы поймем, что в виду он имел — социализм. То есть социализм будет той силой, которая «подморозит» Россию, потому что Россия, как ни странно, наиболее склонна к эгалитаризму и эмансипации, то есть наиболее вольнолюбивая страна. Он предвидел, что у нас любой крутой переворот может привести к полному разору. И Россия быстрее, чем все другие страны, помчится, как он выражался, по пути смешения.

Я думаю, Александр Исаевич при своих оценках как-то этого не учитывает. В данном случае я целиком на стороне Константина Леонтьева.

Вик. К. Между тем в последней своей книге Солженицын цитирует Леонтьева с нескрываемым высокомерием. Ну, например, говоря о том, что большевики «быстро взяли русский характер в железо и направили работать на себя», замечает: «В советские годы иронически сбылось пожелание Леонтьева, что русский народ «не надо лишать тех внешних ограничений и уз, которые так долго утверждали и воспитывали в нем смирение и покорность… Он должен быть сызнова и мудро стеснен в своей свободе, удержан на скользком пути эгалитарного своеволия». Даже если согласиться с Солженицыным, что сбылось это «с превышением многократным», все равно ведь не отменяется сама проблема. И потом — главное: «на себя» заставили большевики работать русский характер или все-таки на Россию? От этих вопросов, увы, Солженицын уходит, привычно сворачивая к описанию одних лишь ужасов «большевицкого гнета».