Колосья под серпом твоим - Короткевич Владимир Семенович. Страница 103

Он тоже смотрел. Руки нежные и тонкие. Волосы искрятся. Глаза во тьме большие-большие.

Гелена перебирала пряди его волос.

— «В багрянопером шлеме и крылатом…»

— Ты помнишь? — спросила она.

— Конечно.

— А тебя я вначале и не видела. Сидит кто-то рядом со старым паном. И вдруг крик. Бог ты мой, какой! Стыдно стало, что кто-то так верит. Я забылась и глянула… Вежа почему то потом ничего мне не сказал.

— Еще бы, — улыбнулся Алесь. — Я даже не заметил тогда, что этот семинарист, автор, подвел к Могилеву… море.

— Нет, не то… Я взглянула и увидела хлопчика — я и сама была дитя. А потом ты пришел и сказал, что чудеса должны всегда сбываться. А я улыбалась, а потом перестала улыбаться.

Он поцеловал ее руки.

— Я очень жалел тебя. И эта жалость была как любовь. И еще было что-то более высокое. Я от него и теперь не могу избавиться… Не верю, что ты здесь, что моя… Это как самое большое чудо.

— Глупенький, я самая обычная.

— Не верю. Мне и теперь кажется, будто ты пришла ко мне, а потом запылает заря и ты поднимешься туда.

— Так и будет. Только не туда, а в дебри. Где даже в полдень тень.

— Что такое? — недоуменно спросил он.

— Потом… И вот ты пришел… Я поняла это как предначертание судьбы.

Улыбнулась.

— Для других довольно банальная история — бывший пан и его бывшая актриса. Но ты никогда не был паном. Ни одной минуты. Послушай, — продолжала она, и он не заметил за ее внешне спокойным тоном чего-то глубоко скрытого. — Ты чудесно читаешь. Помнишь, ты читал нам однажды, когда мы попросили, английские стихи? Лучшее из того, что я когда-нибудь слышала.

— А, помню… «Эннабел Ли» Эдгара По.

И северный ветер дохнул и отнял

У меня Эннабел Ли.

Но ангелы неба и духи земли

До конца не могли, не могли

Оторвать мою душу и разлучить

С душой Эннабел Ли.

Он обнимал ее, а где-то за окном тянулась к звездам вампир-трава.

В могиле, где край земли,

Там, у моря, где край земли.

— Спасибо тебе, — странным голосом сказала она.

Она почти успокоилась. Она все же услышала от него слова любви, хотя и обращенные к другой.

…В этом голосе был легкий акцент, с которым говорят в Драговичах. Акцент, который рождал мягкую жалость, стремление защитить ее.

…Алесь лежал на спине, чувствуя, что какая-то неведомая сила вот-вот, вот сейчас поднимет его, и он, не шелохнувшись, так и поплывет над кронами деревьев, над кручами Днепра. И вдруг что-то толкнуло его, словно оборвав полет.

— Почему ты говорила о дебрях, где даже в полдень тень?

Она почувствовала: пришло время, больше молчать было нельзя. С каждой минутой они все больше привязывались друг к другу. Особенно он.

— Ты не должен. Не должен.

— Я хочу, я люблю тебя.

— Не меня, — сказала она. — Тебе нужна другая. Ты любишь ее. Ты еще не понимаешь этого, но ты любишь ее.

— Нет, — возразил он. — Нет.

— Да, — сказала она. — Эта ненависть — просто ваша молодость. Неуравновешенность.

— Так как же тогда?!

— Ты хочешь спросить — зачем? — Она горько рассмеялась. — Тебе нужны были вера и сила… Большое мужество и уверенность. Твердость. Мальчик мой дорогой, — она гладила его волосы, — ты дай мне слово… Тебе не надо больше никогда быть со мной.

— И ты могла?…

— Бог мой. Это так мало.

— А изуродованная жизнь?

— Я не собираясь ее предлагать кому-нибудь еще… И потом — кто мне ее дал?

Он поверил: переубедить ее нельзя.

— Будь мужчиной, — тихо сказала она. — Рядом или далеко — я всегда буду помнить тебя. Если тебе будет тяжело, как теперь, и никого не будет рядом, я приду. Я даю тебе слово, первый мой и последний.

Он сел, опираясь на одну руку, и начал смотреть в ночь за окном. Он молчал, хотя ему было плохо. Но он стал иным за эти несколько часов. Он теперь ни за что не согласился бы страдать на виду у других. Он понял, что никогда в жизни уже не заплачет, только при невозвратимой потере, которая есть смерть.

Алесь смотрел в ночной парк, где замирали последние соловьи.

Была боль, и было мужественное примирение. Все равно звезды стали звездами, мир миром, а человек человеком.

VI

На Днепре стоял мощный паводок. Выше Суходола великая река разлилась на двенадцать верст. Солнце играло в ней, и рядом с этим могучим сиянием казалось мизерным поблескиванье монастырских куполов на том берегу.

На вспаханных огородах земля была черная, лоснящаяся на отвалах, и ослепительно белые яблони красовались, как невесты. Вот-вот должна была зацвести сирень.

Золотыми подкрыльями трепетали на коньках крыш и возле скворечен прошлогодние скворцы. Это была их первая настоящая весна.

И городок, и деревни вокруг, если посмотреть с высокой крыши, казались букетами снежных цветов.

И лишь опытный глаз видел серый цвет в этом белом разливе. Потому что это была цветень.

Грязновато-белая от тычинок цветень яблоневых садов.

На разливе, среди могучих дубов, что стояли по пояс в воде, приткнулись друг к другу несколько челнов. На вершине одного из дубов шевелился головастый Левон Кахно.

Его старшие братья — широколицый добродушный Петрок, белый до седины Иван, тонкий и ловкий, как вьюн, Цыпрук и ворчливый увалень Макар — сидели в одном из челнов. Разные и подобные: большие глаза, носы с легкой горбинкой, розовые губы. Другой челн — другие люди. На руле сидел Цыпрук Лопата из Озерища, глава большого рода. Огромный, как медведь, хмурый, глазки маленькие, сонные. В его челне, посреди мокрых сетей и рыбы, на ядовито-зеленом от воды сене сидели три сына — смотрели на отца, ожидая указаний.

Старший, Юлиан, держал на коленях, как отец весло, кремневое ружье с граненым стволом и темным пудовым прикладом. По прикладу вилась врезанная в древесину и расплющенная молотком медная проволока. Для красоты… Широкоскулое лицо Юлиана с очень широким, но красивым ртом и сильными челюстями было бледно.

Перед ним сидел второй сын, Автух. В чистенькой белой рубашке. На ней кожух без рукавов, овчиной кверху. Белые длинные волосы спутались, падают прядями чуть не до плеч и прикрывают лоб. От этого за версту несет буйной неторопливой силой. Выпуклая, как бочонок, грудь, толстые руки. А лицо худое, хотя и широконосое, и все в мускулах у челюстей, рта и щек.

На носу челна лежал, опершись локтями на влажную сеть, младший из Лопат — Янук. Волосы тоже спутанные, рот тоже большой и жесткий. А глаза больше, чем у всех братьев, задумчивые.

Андрей и Кондрат Когуты с третьего челна смотрели на Янука настороженно. Помнили, что это из-за него Галинка Кахнова вынуждена была когда-то проситься в челн к Андрею. И еще знали, что рано или поздно, а им с Януком доведется столкнуться.

В четвертом челне, что приткнулся к самому дубу, сидели мельник Гринь Покивач и возмужавший за эти годы, весь словно битый сивером и солнцем Корчак. Русые волосы выцвели, дремучие черные глаза смотрели пронзительно. Под грязноватой белой свиткой, за красным поясом, были два пистолета и длинный, дюйма на четыре длиннее, чем у всех, корд.

Покивач в корме держал весло, не сводя глаз с хлопцев на вершине дуба. Пронзительных, желто-янтарных, словно у пойманного коршуна, глаз. Сухое, почти безбородое лицо с редкими усами как будто еще больше подсохло от настороженности и ожидания. У его ног лежали два ружья, прикрытые свиткой.

— Тот, что от вас отъехал, это кто? — спросил Корчак.

— Молодой Загорский, — ответил Андрей.

— Гм. — Корчак прижмурил глаза. — А с ним?

— Кирдун Халява.

— Жаль, — сказал Корчак. — Это почему они здесь?

— А что, Днепр только для тебя? — спросил Кондрат. — Он уже третий день у нас. Вот мы нарочно вчера сетку возле трех верб поставили, а сегодня погнали Алеся снимать. Время есть… Ты не горячись, Корчак, он человек хороший.

— Значит, поспешаем, — сказал Корчак. — А ты, Кондрат, смотри. Не пожалеть бы тебе…