Порою блажь великая - Кизи Кен Элтон. Страница 5
Дрэгер вздрагивает:
— Конечно! — И девушка улыбается. — Конечно, продолжайте. Просто… машина эта… — Булькает: «Одинокую тень я бросаю, одинокие песни пою…» Не то чтобы громко, но… — Но да, я слушаю!
— А фантазию включили?
— Да, да! Так что… — ...мне в годах тех минувших, чтo меняют они? (каждую зиму — новый тюбик «блистекса» для губ) — …вы говорите? — «Ты ушла — ну и что ж: без тебя я пою…» — Девушка закрывает глаза, будто впадает в транс:
— Сдается мне, мистер Дрэгер, «почему» кроется глубоко в прошлом… — Чепуха! Вздор! (И все же — каждую зиму… Чувствуешь, как уже нарождается язвочка? на нижней губе?)
— Припоминаю, дед Хэнка, отец Генри… дайте-ка подумать… — Но. Возможно. (Непреклонно.) «Одинокая тень моя». — Конечно, там есть… — Тем не менее. (И все же). — С другой… — Стоп… стоп.
СТОП! НЕ ПАРЬСЯ. ПРОСТО СДВИНЬСЯ НА ПАРУ ДЮЙМОВ ВЛЕВО ИЛИ ВПРАВО — И БУДЕТ ДРУГАЯ ТОЧКА ЗРЕНИЯ. Погляди… Реальность — нечто большее, нежели сумма ее составляющих, да и чертовски святее. А жизнь того же вещества, что наши сны, может, и окружена сном, [4] да только не обвязана аккуратно красной лентой с бантиком. И правда прибывает не всегда вовремя, как электричка… однако ж само время, бывает, работает на правде… И Сцены Прошлого, и Будущего Сцены мешаются в потоке воедино, в морских темно-зеленых хлябях, а Настоящее кругами разбегается по глади. Вот потому и не парься. Ведь сместить нетрудно фокус вперед или назад на пару дюймов. И снова… погляди:
Вот бар ненавязчиво разверзается сферическими волнами, теснящими дождь:
1898 год, Канзас, пыльный вокзал. Солнышко читает по губам яркий золотой вензель на двери «пульмана». Вот стоит Йонас Арманд Стэмпер. Его долговязая фигура подпоясана лоскутом пара, отчего похожа на черный флагшток, обернутый приспущенным вымпелом. Он стоит у позолоченной двери, чуть наособицу, в одной стальной руке его зажата черная шляпа с плоскими полями, в другой — черная книга в кожаном переплете. Он молча наблюдает прощание супруги и троих мальчиков с остальной родней. Крепкое, солидное семейство, думает он, крепкое и солидное, как накрахмаленный миткаль на них. Весьма внушительное собрание. Но при этом он знает, что в глазах полуденной толпы на станции сам он смотрится куда крепче, солиднее и внушительнее, чем все прочие вместе взятые. Его волосы, длинные и глянцевито-черные, выдают индейскую кровь; его брови и усы точно горизонтальны, будто начерчены по линейке толстым грифелем на ширококостном лице. Упрямый подбородок, жилистая шея, могучая грудь. И хотя ему недостает нескольких дюймов до шести футов, осанка его такова, что кажется он куда выше. Да, впечатляет. Крепко-чо-порный, кожаного переплета, стального сердечника патриарх, бесстрашно ведущий свое семейство на Запад, в Орегон. Упрямый первопроходец, вышедший в поход к новым, девственным пределам. Впечатляет.
— Береги себя, Йонас!
— Бог убережет, Нат. Во всех делах наших промысел Божий.
— Хороший ты мужик, Йонас.
— Господь Своих не оставит, Луиза.
— Аминь, аминь.
— Угоден Господу путь твой.
Он сдержанно кивает, разворачивается, собираясь сесть в поезд, и видит троих своих мальчиков… Глядите-ка: все ухмыляются. Он хмурится, напоминая, что как бы ни ратовали они за переезд из Канзаса в глухомань Северо-Запада, решение было — его и ничье более, ибо лишь он один вправе решать и разрешать, и упаси их Бог забыть об этом!
— На то воля Господа! — повторяет он, и двое младших мальчиков опускают глаза. А старший, Генри, смело встречает отцовский взгляд. Йонас порывается что-то сказать, но есть в лице мальчика нечто такое, нечто настолько вопиюще победоносное и богохульное, что слова застревают в горле бесстрашного патриарха, хотя лишь много после понимает он в полной мере этот взгляд. Нет, Йонас, ты понял в тот же миг. Печать сатанинской лукавой ухмылки. Тебе ведом был этот взгляд, и кровь твоя застыла в жилах, когда ты увидел, чему, пусть ненамеренно, оказался сопричастен.
Кондуктор дает звонок. Двое младших мальчиков, прошмыгнув мимо отца, забираются в вагон, бормочут благодарности, спасибо-вам-пребольшое, за снедь в бумаге, что суют им родственники. За ними — мать, глаза на мокром месте, сама на взводе. Поцелуи в щечку, последние рукопожатия. За ней — старший сын, кулаки — в карманах брюк. Внезапно поезд дергается, отец хватается за поручень, заскакивает на подножку, воздевает руку помахать родне.
— Прощевайте!
— Не забывай писать, Йонас, слышишь?
— Напишем. Вы и сами скоро вслед за нами двинетесь.
— Прощевайте… прощайте.
Он разворачивается, готов уж взойти по раскаленным железным ступеням — и опять ловит взгляд Генри.
— Господь милостив, — шепчет Йонас, сам не зная, к чему. Да нет же, будь честен: ты знал, к чему. Ты знал, то был грех твоей семьи, что вырвался из геенны, и знал, какова твоя в нем лепта, знал точно так же, как знал, что за грех. — Прирожденный грешник, — бормочет Йонас, — с рождения проклятый.
Ибо и в твоем поколении, Йонас, семейная летопись дочерна замарана тем же грехом: Ты знаешь этот грех. Клеймо Скитальца. Клеймо Бродяги: жгучее Клеймо Вероотступника, отвергающего жребий, ниспосланный Господом…
— Да зуд у них в ногах! — спорят добродушные.
— Идиотство! — громыхают упертые. — Святотатцы!
— Просто бродяги.
— Болваны! Болваны!
Переселенцев — вот кого являет миру история этой семьи. Жилистое, сухопарое племя упрямых непосед, стремящихся на закат, являет их разрозненная история. Много кости, мало мяса — и в вечном движении с того самого дня, когда первый тощий иммигрант Стэмпер сошел с корабля на восточный берег материка. В движении целеустремленном, будто в трансе. Поколение за поколением скачкaми перебирались они на запад по просторам юной Америки; не как первопроходцы, несущие Божий труд свой в языческие земли; и не как фантазеры, торящие путь растущей нации (хотя частенько Стэмперы скупали фермы обескураженных первопроходцев и табуны разочарованных фантазеров, обращавших стопы свои обратно к хорошо проторенной Миссури); но просто — клан жилистых людей, с их вечным зудом в ногах, с их идиотством, склонностью к дурацким скитаниям, с верой в то, что за долами трава зеленее, а за холмами елки прямее.
— Еще бы. Вот через этот холм переберемся — а там и сесть-посидеть в самый раз.
— Точно. Там у нас будет вдосталь времени…
Но неизменно, как только отец семейства срубал последнее дерево и выкорчевывал последний пень на делянке, а мать семейства наконец-то расстилала на полульняной коврик, о котором так давно мечтала, какой-нибудь шпанистый семнадцатилетка с квакающим голоском выглядывал в окно, поскребывал сухой свой живот и изрекал:
— Знаете… мы могли бы сыскать надел получше, чем эти кочки-коряги.
— Сыскать получше? Сейчас, едва мы встали на ноги?
— Думаю, да.
— Что ж, ты, может, и найдешь. Хотя, если честно, сомневаюсь я в этом. А мы с отцом и с места не двинемся!
— Как угодно.
— Нет уж, мистер Скипидар в Одном Месте! Мы с твоим отцом сыты по уши!
— Вот я и говорю, как вам угодно, потому что я двигаю дальше. А вы со стариком — как знаете.
— Минуточку, дружок…
— Эд!
— А ты, женщина, осади назад: не надо тут за меня говорить, что я намерен делать. Ладно, дружок, из чистого любопытствия: что конкретственно у тебя на уме?
— Эд!
— Молчи, женщина: я с сыном толкую.
— Ох, Эд…
И на месте оставались только старики и больные, не способные идти дальше на запад. Слишком старые, слишком больные или же, если говорить о семейной истории в целом, слишком мертвые. Ибо если кто-то подхватывался в путь — подхватывались все. И сердечки из-под монпансье на чердаках набиты волнующими путевыми хрониками, разящими табаком.
4
Аллюзия на слова Просперо. Уильям Шекспир «Буря», акт IV, сцена 1. Перевод М. Донского.