Порою блажь великая - Кизи Кен Элтон. Страница 7

Да, на бумаге-то все гладко, но едва он с этим столкнулся, как увидел воочию, что было… в этой реке и в лесах, в этих тучах, бодающих горы, в этих деревьях, прободевших земную плоть… нечто. Не то чтобы местность суровая — но такое, что можно понять лишь после первой зимовки.

И как раз этого ты не знал. Да, ты знал обличие проклятой жажды странствий, но не ведал, в какое пекло заведет тебя эта жажда. Для осознания требовалась хоть одна зима…

— Охренеть. Взял да ушел. На прежнего Йонаса это совсем не похоже.

— Я б не стал его строго судить. Во-первых, тут хоть один сезон дождей нужно прожить, чтоб уразуметь, что к чему.

Чтобы понять, надо провести тут зиму.

Во-первых, Йонас в упор не видел того раздолья, о котором толковали проспекты. Нет, оно тут было, Йонас это знал. Но раздолье оказалось не того сорта, как представлял себе Йонас. А во-вторых, в этих землях не было ничего, ровным счетом ничего, что позволило бы человеку ощутить свою Величину и Величие. В лучшем случае карликом чувствовал себя человек, не важнее рыбаков-индейцев, ютившихся на илистом взморье с моллюсками. Эко Величие. Да в этой благословенной земле руки опускались раньше, чем ноги сделают шаг. Дома, в Канзасе, все было в руках человека, как Господь и назначил чадам своим: если не орошать поле, урожай погибнет. Если не пасти стадо, скот падет. Все — как полагается. Но тут, в этой земле, все труды казались тщетны. Флора и фауна росли и гибли, крепли и чахли с полнейшим презрением к человеку с его чаяниями. Каждый Сумеет Оставить Свой След, пели они тебе? Вранье, вранье. Пред Господом свидетельствую: человек может трудиться здесь в поте лица всю свою жизнь — и никаких следов не останется! Вообще! Ни единой отметины не запечатлится! Как есть истина.

И нужно прожить здесь хотя бы год, чтобы постичь, сколь суетна твоя блажь.

Истинно так: тут не было ничего постоянного. Даже городок был недолговечен. Истинно так: все — суета и томление духа. Род проходит и род приходит — а Земля пребывает во веки … [7] Пребывает — насколько позволяют дожди.

Нужно выбраться поутру из-под теплого ватного одеяла, не тревожа супругу и детишек, да ступить из вежи в глухой зеленый туман. И не на берег реки Ваконда-Ауга ступаешь, но в некий мглистый, потусторонний сон…

И я прохожу, и этот проклятый городишко, этот жалкий клочок грязи, все реже мелькавший в просветах деревьев, пройдет. Я познал это уже в тот миг, когда узрел его. Я знал это, когда жил, знал, когда смерть прибрала меня, — и теперь знаю.

Полог тумана свисает с низких кленовых ветвей изодранными кисейными клочьями. Нити тумана ниспадают с сосновых иголок. Выше, над сплетением ветвей, небо голубое и безмятежное, предельно ясное, а на земле — туман. Он ползет по реке и обнимает дом за опоры, обволакивает новехонькие изжелта-кукурузные доски мягкими белыми губами. Слышится негромкое шипение — не то чтобы неприятное, что-то вроде задумчивого причмокивания…

Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под Солнцем, [8] когда деревья и мох вечно алкают вернуть себе труды его? Вечно алкают, покуда не почувствует душа, что град сей есть узилище с зелеными острожными стенами лозы и терниев, и вечно придется работать, день за днем напролет, лишь затем, чтоб удержать жалкие плоды труда своего; работать вечно день за днем, лишь ради слякотного пола под ногами да кровли облаков, порой столь низких, что заставляют ходить согбенным… Пол да кровля, да зеленые древесные стены острога. Истинно так. Город? Пусть он растет — но пребудет ли? Пусть он растет, ширится, и число жителей множится — но пребудет ли? Нет. Вековечный лес, и грязь, и река все равно одолеют, ибо они суть порождения земли. А город — дело рук человеческих. Истинно так. Не пребудет новое, человеком сотворенное. Разве есть в этих краях такое, о чем можно сказать: Смотрите, вот это новое? Нет, все сущее здесь — было уже в веках, бывших прежде нас. [9] Истинно так.

…Позевывая, бредешь ты к дому, по пояс в дымке, стелющейся по земле, теряешься в смутных сомнениях: то ли спишь — а то ли и не спишь, то ли грезишь — а то ли и не грезишь. Явь ли это? Земля под глухим ватным одеялом — вроде сон, эта пушистая тишина подобна безмолвию во сне. Воздух так недвижен и тих. И лисицы не лают в лесах. И вороны не каркают. И утки не летят над рекой. И ни единой ноты еще не взял обычный рассветный ветерок на листьях крушины. Очень тихо все. Если не считать того ненавязчивого, прелестного влажного посвиста…

А простор? Разве проспекты не говорили, что есть тут где разгуляться душе? Возможно, да только если со всех сторон эти адские дебри, душа рискует в них заблудиться. Ведь не видно ж ничего дальше пары сотен шагов, куда ни глянь. Дома, на равнинах: вот там — просторы. Согласен — на равнинах чувствуешь щемящий холод в животе, когда озираешься окрест и видишь только то, что было прежде, да полынь сколько хватает глаз. Но воистину можно освоиться, привыкнуть и освоиться с пустотой — точно так же, как осваиваешься с холодом или мраком. Здесь же, где… здесь, где глаз упирается в поваленные деревья, гниющие подо мхом, в дождь, вечно жующий ландшафт, в реку, что течет в море, а море все никак не наполнится… во все это… в такое, как… слов нет у души… во все эти кустики-лютики, в птичек-зверюшек, рыбок и насекомых! Нет, речь не об этом. Во все, чему конца-края нет. Разве не видите? На меня это все навалилось столь мощно и стремительно, что я сразу понял: никогда мне с этим не освоиться! Впрочем, речь, опять же, не об этом. Я просто хочу сказать, что не мог поступить иначе — выбора не было; Бог свидетель… У меня не было выбора!

…Забывшись в движении, суешь руку в короб с гвоздями и достаешь несколько. Зажимаешь их зубами, подхватываешь молоток, идешь вдоль стены, над которой трудился, отрешенно размышляя: вспорет ли стук молотка эту перинную тишину, или же будет съеден туманом, утонет в реке? Ты замечаешь, что ступаешь на цыпочках…

По прошествии второго года Йонаса неудержимо потянуло из Орегона на родину, в Канзас. По прошествии третьего года тоска эта уже углем жгла его изнутри, постоянно. Но он не осмеливался поведать о ней своей семье, особенно первенцу. Три года дикости и дождей, размочившие в Йонасе тугой, солидный крахмал равнинного жителя, его сыновей, напротив, напитали крепостью зарослей ежевичника. Три мальчика росли и росли в этой глуши, как прочая флора и фауна. Росли не физически — нет, они, как и большинство в роду, были низкорослы и жилисты, — но становились жестче, крупнее с виду. Они видели, как после каждого нового паводка в неистовых глазах отца все пуще разгоралось отчаяние, в то время как собственные их глаза обращались в зеленое стекло, а лица бронзовели крепкой кожей.

— Бать, — бывало спрашивал Генри с улыбочкой. — Что-то вы невеселы. Какая печаль-то?

— Печаль? — Йонас скользил пальцем по Библии. — «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь». [10]

— Вот как? — Генри пожимал плечами и уходил, пока отец не успевал развить мысль. — Подумать только.

На темном чердаке лавки кормов мальчики шепотом перешучивались насчет дрожи в отцовских руках и визгливых срывов голоса, некогда туго переплетенного в кожу, как молитвенник перед проповедью.

— Он все больше смахивает на течную суку: глаза блестят, губы трясутся, дергается весь. — И они смеялись в подушки, набитые кукурузной обверткой. — У него будто чесотка, весь извелся. Знаете, что он путается с красномясыми в Сискалу? А уж там у любого зачешется, точно вам говорю.

Шутили и смеялись, но за их ухмылками уже тогда сквозило презрение к старому Йонасу за то, что уже тогда старый Йонас обречен был совершить.

вернуться

7

Екк 1:4.

вернуться

8

Екк 1:3.

вернуться

9

Парафраз Екк 1:10.

вернуться

10

Екк 1:18.