За правое дело (Книга 1) - Гроссман Василий Семенович. Страница 85

Она знала в себе это счастливое волнение — оно приходило каждый раз, когда жизнь сливалась с её представлением об идеале, с её верой. Слезы выступали у неё на глазах, дыхание становилось быстрым и горячим. Большего счастья она, казалось ей, не знала. Ни в семье, ни в своей любви к дочери и мужу она не испытывала большего счастья, чем в такие минуты. Поэтому она сердилась и оскорблялась, когда Женя, ничего не понимая, рассуждала о сухости её характера.

Она ехала в детский дом, предвидя неприятные, тяжёлые разговоры, ей было нелегко требовать чьего-то увольнения, выносить выговоры. Этого требовал долг, необходимость, целесообразность. Она потому и бывала в таких случаях так непреклонна, казалась прокурорски суровой и сухой, что усилием воли подавляла в самой себе нелюбовь к суровости...

Но она совершенно не предполагала, отправляясь в эту неприятную ей инспекторскую поездку, что несколько раз радостное чувство охватит ей: и при взгляде на работу мальчика художника, и от рассказа заведующей о детях...

Деловой разговор подходил к концу. Марии Николаевне стало очевидно, что греха семейственности, который в Токаревой подозревали, совершенно не было. Наоборот, Токарева недавно уволила сестру-хозяйку, родственницу одного работника райсовета. Эта сестра хозяйка велела готовить для себя особый обед, используя диетические продукты, которые берегли для больных детей.

Елизавета Савельевна сделала ей предупреждение, но та решила, что заведующая сердится, почему и ей не готовят такого улучшенного обеда, и велела готовить обед на двоих. Токарева уволила её.

Заканчивая деловую часть разговора, Мария Николаевна перебирала в уме всё то положительное, что она видела: чистоту помещений и постельного белья, любовное отношение к детям, высокую калорийность пищи, превышавшую среднюю калорийность по другим детским домам города...

«Надо ей подыскать заместителя покрепче, снимать не нужно», — думала она, делая пометки в общей тетрадке и представляя свой разговор с заведующим облоно.

— Да, кто это у вас нарисовал партизан? Художественно одарённый ребенок, сказала она — Эту картину следует показать товарищам, в Куйбышев в Наркомпрос послать.

Токарева покраснела, точно похвала эта относилась к ней самой. Она так и говорила обычно: «У меня снова неприятность случилась А у меня сегодня весёлый случай был...» и относила «я», «меня», «со мной» к хорошим или, наоборот, дурным поступкам, болезням и выздоровлениям детей.

— Этот рисунок сделала одна девочка, — сказала она, — Шура Бушуева.

— Эвакуированная?

— Нет, она местная, камышинская. Просто так, из головы. А те, из фронтовой полосы, тоже рисуют, но я их рисунки не велела вывешивать: очень уж тяжёлое всё убитые да пожары; поверите, просто невозможно смотреть.

Они прошли по коридору и вышли на внутренний двор. Мария Николаевна зажмурилась от яркого солнца и прикрыла на мгновение уши руками — такой звенящий и разноголосый весёлый шум стоял в воздухе. Двенадцатилетние футболисты в майках, с отчаянными лицами, поднимая облака пыли, гоняли мяч. Вихрастый вратарь в синих лыжных штанах, пригнувшись, упёршись ладонями в колени, следил за движением мяча, и не только лицо, полуоткрытый рот, глаза его, но и руки, плечи, ноги, шея выражали, что в эти минуты в мире нет ничего более важного, чем игра в мяч, чем счастье быть весёлым, поворотливым мальчиком.

Ребята поменьше, вооружённые деревянными ружьями и фанерными мечами, бежали вдоль забора, а навстречу им мерным строем шёл отряд в треуголках, сделанных из газетной бумаги.

Девочка, быстро и легко перебирая ногами, прыгала через верёвочку, которую крутили две её подруги, а ожидавшие очереди жадно следили за прыгающей и беззвучно шевелили губами, отсчитывая, сколько раз ей удалось прыгнуть.

— За них-то и идёт война, — сказала Мария Николаевна.

— Наши дети, я думаю, самые лучшие в мире, — убежденно проговорила Токарева. — Тут у меня есть мальчики, героями были, вот этот, видите, в воротах стоит, футболист — Котов Семён, он в военной части разведчиком был, немцы его поймали, били, ни слова не сказал, все рвётся опять на фронт... Или вот эти, посмотрите.

По двору шли две девочки в синих платьицах, одна светлая, другая загорелая, с живыми, тёмными глазами, держа в руках матерчатую куклу, склонив к кукле голову, девочка слушала, что говорила подруга. Та говорила быстро, решительно, и, хотя слов её разобрать нельзя было, казалось, она сердилась.

— Вот с утра и до вечера не разлучаются, их в один день привезли из приёмника, — сказала Токарева. — Светленькая — сирота, еврейка из Польши, у неё всех родных Гитлер вырезал, а эта, что куклу держит, немцев колонистов дочка.

Они вошли во флигель, где находились мастерские и стационар Токарева показала Марии Николаевне мастерскую, большую полутемную комнату с той прохладной сыростью воздуха, которая бывает так приятна душным летним днём в старинных зданиях с толстыми каменными стенами. В мастерской было пусто, только у крайнего стола мальчик лет тринадцати глядел в полую латунную трубку и сердито оглянулся на вошедших.

— Зинюк, — спросила Токарева, — что же ты один остался, а футбол?

— А я не хочу, у меня праци багато, на що мени гулянки, — ответил он и снова заглянул в трубку.

— Моя академия, — оказала Токарева, — вот Зинюк, всё просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолёты строят, и стихи пишут, и картины рисуют...— И совершенно некстати тихо закончила: — Жуткое дело...

Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.

— Вот сюда, здесь стационар, — сказала Токарева. — Тут, кроме Берёзкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у неё есть, он вдруг и стал говорить.

В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, тёплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке, на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развёрнутого стеклом спектра дрожало на скатёрке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.

— Ты узнаёшь меня, детка? — спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Берёзкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз.

И выражение его грустных глаз напоминало ее глаза.

Мальчик внимательно поглядел и сказал:

— Здравствуйте, тётя, я вас узнал.

Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона — то с шестилетними говорила, как с трёхлетними, то, наоборот, уж слишком серьёзно. Дети иногда сами поправляли её, объясняли: «Мы уж не маленькие», либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжёлых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала её чёрствым человеком. Улыбаясь, она спросила:

— Ну, как тут, ласточки к вам не залетают в окошко? Мальчик покачал головой и спросил:

— От папы нет писем?

Мария Николаевна, поняв свой неверный тон, поспешно ответила:

— Нет, пока еще нет, никто не знает его адреса, а мама очень скучает по тебе, она просила тебе кланяться.

— Спасибо, а Люба что? — он подумал и добавил: — Мне тут хорошо, пусть мама не беспокоится.

— У тебя есть товарищи?

Он кивнул и, не ожидая утешения от взрослых, а сам желая их успокоить, сказал:

— Я не серьёзно болен, сестра обещала через два дня меня выписать.

Он не просил взять его из детского дома, так как знал, что матери тяжело живётся; не просил мать приехать к нему, так как знал, что она работает и не может потерять целый день на такую поездку; он не спросил, прислала ли ему мать в подарок сладенького, так как знал, что у неё нет ничего сладенького.

— Что же передать маме? — спросила Маруся.