Каждый умирает в одиночку - Фаллада Ганс. Страница 5
Перзике позабыли закрыть дверь, и на лестницу доносится звон стаканов и шумное празднование победы. Эва Клуге осторожно защелкивает дверь на замок и спускается вниз. Она думает о том, что сообщение это и в самом деле радостное; скоропалительная победа над Францией приблизит мир. Тогда и ее сыновья вернутся домой.
Но надежды ее омрачаются неприятным сознанием, что тогда окончательно возьмут верх типы вроде Перзике, а чувствовать таких людей над собой господами и нe сметь пикнуть и высказать то, что против них накипело, в этом мало радости.
Невольно вспоминается ей, между прочим, и человек с птичьим профилем, которому она только что отдала письмо полевой почты, вспоминается и старая еврейка Розенталь, верхняя жилица, у которой две недели тому назад увели в гестапо мужа. Как не пожалеть такую женщину! Прежде Розенталям принадлежал бельевой магазин на Пренцлауэраллэ. Магазин «аризировали», а теперь взяли мужа, хотя ему, верно, уже под семьдесят. Никому эти старики зла не делали, напротив, всегда отпускали в кредит; бывало, не на что ребятишкам белье купить, в долг верили. И товар у Розенталей был не хуже и не дороже, чем в других лавках. Нет, у фрау Клуге никак не укладывается в голове, что такой человек, как Розенталь, хуже, чем Перзике, потому, что он еврей. И сидит теперь старуха одна в квартире и боится на улицу нос показать. Только когда стемнеет, нацепит она свою сионскую звезду и идет за покупками. Чего доброго голодает. Нет, думает Эва Клуге, хоть мы и десять Франций победим, а все-таки у нас неладно…
С этими мыслями доходит она до соседнего дома и там продолжает разносить письма.
Между тем, мастер Квангель вошел с письмом в комнату и положил его на швейную машину: — Вот! — только и сказал он. Право распечатывать письма полевой почты он всегда предоставлял жене, зная, как дрожит она над их единственным сыном Отто. Сейчас Квангель стоит против нее, прикусив тонкую нижнюю губу, и ждет, когда засветится радостью ее лицо. На свой лад он очень любит жену, без лишних слов, без нежности, молча.
Она вскрыла письмо. На минуту лицо ее действительно озарилось радостью, затем померкло, когда она увидела настуканные на машинке строчки. Выражение стало испуганным, она читает все медленнее и медленнее, словно боясь каждого следующего слова. Муж наклонился вперед и вынул из карманов руки. Он крепко впился зубами в губу, чуя что-то недоброе.
В комнате совсем тихо, слышно только прерывистое дыхание Анны. И вдруг крик — никогда еще муж не слыхал у нее такого жалобного крика. Вся она как-то никнет и, стукнувшись лбом о катушки на машине, валится головой на шитье, прямо на злополучное письмо.
Квангель бросается к ней, с необычной для него живостью кладет ей на спину свою большую, заскорузлую руку. Он чувствует, как жена дрожит всем телом. — Анна! — говорит он. — Анна, что с тобой? — Минутку он ждет, потом собирается с духoм: — С Отто беда? Ранен, скажи? Тяжело?
Дрожь не унимается, но Анна не произносит ни слова. Она как будто и не хочет поднять голову, чтобы взглянуть на мужа.
Он смотрит на ее затылок. Как поредели у нее волосы с тех пор, как они поженились. Оба они уже старики. Если с Отто действительно что стряслось, нет у нее никого, нет и не будет, некого ей любить, кроме мужа, а он сам сознает, что особенно любить его не за что. Никогда не находил он нужных слов, никогда не умел сказать ей, как она ему дорога. Даже сейчас не может он погладить, приласкать, утешить ее, он только кладет свою тяжелую руку на ее редкие волосы, закрученные на макушке в пучок, тихонько приподнимает ей голову, робко спрашивает: — Анна, ну, скажи, что они там пишут?
И хотя ее глаза совсем близко от его глаз, она на него не смотрит, веки полузакрыты, лицо изжелта-бледное, обычный румянец пропал, и скулы обтянулись. Ему чудится, что он смотрит в лицо покойнице. Только щеки и губы дрожат, как и все тело, охваченное скрытым, — внутренним ознобом.
Квангель всматривается в это родное, близкое, а сейчас такое чужое лицо, он чувствует, как все сильнее колотится у него сердце, он сознает свою полную неспособность хоть немножко ее утешить, и его берет страх. Нелепое, смешное чувство, особенно теперь, когда она испытывает такую глубокую боль, — он боится как бы за тем отчаянным криком не последовал другой, еще более отчаянный. Он всегда любил тишину, он считал, что Квангелей в доме не, должно быть ни слышно, ни видно, а тут вдруг — не сдержать своих чувств, да разве это можно! Но даже и сейчас не в силах он сказать ничего и только беспомощно повторяет: — Что же там написано? Скажи, Анна!
Перед ним распечатанное письмо, но взять его он не решается, — для этого пришлось бы отпустить голову жены, а тогда Анна снова повалится головой на машину, и так у нее уже на лбу две ссадины. Сделав над собой усилие, он снова спрашивает: — Что случилось с Оттохен?
Это ласковое имя, которым отец почти никогда не называл сына, словно вернуло Анну из мира печали к действительности. Она судорожно раскрыла рот, будто ей нехватает воздуха, и подняла на мужа глаза, обычно такие голубые, а теперь тусклые, выцветшие.
— Что случилось с Оттохен? — прошептала она почти беззвучно. — Да что может с ним случиться? С ним уже ничего не может случиться, нет больше Оттохен, вот и все!
У Квангеля вырвалось только краткое «О-о!» — тяжкий стон, из самой глубины сердца. Сам того не сознания, он выпустил голову жены и взял письмо. Беспомощно глядит он на строчки, он не в силах ничего прочитать.
И Анна выхватывает письмо у него из рук. Теперь она сама не своя. С яростью рвет она письмо на клочки, на клочочки, на крошечные лоскутки и гневно кричит ему в лицо: — Нашел что читать, эту мерзость, эту наглую ложь, то, что они всем пишут, — умер на поле брани за фюрера и немецкий народ, солдатом был образцовым! Понадобилось тебе их вранье читать! Да ведь мы с тобой отлично знаем, что Оттохен больше всего любил возиться со своими радиоприемниками и что в солдаты он шел со слезами! Как часто, еще во время отбывания воинской повинности, говорил он мне, что охотно дал бы отрубить себе правую руку, только бы от всех от них избавиться. И вдруг — образцовый солдат и пал за фю-рера! Ложь, сплошная ложь! Вот что ваша проклятая война наделала! Вот что вы наделали, ты и твой фюрер!
Она стоит перед ним, невысокая, пожилая женщина, по глаза ее мечут молнии.
— Я и мой фюрер? — бормочет он, потрясенный ее обвинением. — Как это он вдруг моим фюрером стал, когда я не в их партии, а только в рабочем фронте, а туда всех загоняют, и выбирали-то мы его всего один раз, и то с тобой вместе.
Он говорит обстоятельно, с обычной медлительностью, не столько, чтобы оправдаться, сколько для того, чтобы точно восстановить факты. Он никак не может взять в толк, почему жена вдруг накинулась на него. Они всегда жили душа в душу…
Но она запальчиво продолжает: — Ты глава в доме, ты все решаешь, и все делается по-твоему. Нет такой мелочи в доме, в которую бы ты не вникал, хотя бы это был закут для картошки. А в таком важном деле сплоховал? Да что с тебя взять, ты тихоня, тебе бы только сидеть в своем углу, да чтобы никто не беспокоил. Куда люди, туда и ты! Все кричали: «Фюрер приказал, его воля — закон!» И ты, как баран, побежал за другими. А мы побежали за тобой! И вот Оттохен убит, и никакой фюрер не вернет его мне, и ты тоже не вернешь!
Он слушал не перебивая. Он всегда избегал ссор, да к тому же понимал, что это говорит не она, а ее горе. Он, пожалуй, был даже рад, что она накинулась на него, что горе еще не поглотило ее целиком. На все обвинения он сказал только: — Кому-нибудь из нас придется сообщить Трудель.
Трудель была невестой их сына. Родителей его Трудель называла «мамочкой» и «отцом». По вечерам она часто захаживала к ним, даже и теперь, когда Оттохен был на фронте, и болтала со стариками. Днем она работала на фабрике, где шили обмундирование для армии.
При упоминании о Трудель Анна Квангель ожила. Она взглянула на стенные часы и спросила: