Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 50

«Я тебя знаю!»

Но он искренно обрадовался встрече, это было ясно по торопливости, с которой он рассказывал и допрашивал.

– Долго вы сидели, – сказал Клим.

– Долго, а – не зря! Нас было пятеро в камере, книжки читали, а потом шестой явился. Вначале мы его за шпиона приняли, а потом оказалось, он бывший студент, лесовод, ему уже лет за сорок, тихий такой и как будто даже не в своем уме. А затем оказалось, что он – замечательный знаток хозяйства.

«Прежде всего – хозяйство, – подумал Самгин. – Лавочником будет».

Он вспомнил прочитанный в юности роман Златовратского «Устои». В романе было рассказано, как интеллигенты пытались воспитать деревенского парня революционером, а он стал «кулаком».

– Он нам замечательно рассказывал, прямо – лекции читал о том, сколько сорных трав зря сосет землю, сколько дешевого дерева, ольхи, ветлы, осины, растет бесполезно для нас. Это, говорит, всё паразиты, и надобно их истребить с корнем. Дескать, там, где растет репей, конский щавель, крапива, там подсолнухи и всякая овощь может расти, а на месте дерева, которое даже для топлива – плохо, надо сажать поделочное, ценное – дуб, липу, клён. Произрастание, говорит, паразитов неразумно допускать, неэкономично.

Говоря, Дунаев ловко отщипывал проволоку клещами, проволока лежала у него на колене, покрытом кожей, щипцы голодно щелкали, проволока ровными кусками падала на землю.

– Ну, тут мы ему говорим: «Да вы, товарищ, валяйте прямо – не о крапиве, а о буржуазии, ведь мы понимаем, о каких паразитах речь идет!» Но он – осторожен, – одобрительно сказал Дунаев. – Очень осторожен! «Что вы, говорит, ребята! Это вовсе не политика, а моя фантазия с точки зрения науки. Я, говорит, к чужому делу ошибочно пришит, политикой не занимаюсь, а служил в земстве, вот именно по лесному делу». – «Ну, ладно, говорим, мы точки зрения понимаем, катай дальше! Мы ведь не шпионы, а – рабочие, бояться нас нечего». Однако его вскоре перевели от нас...

Рассказ Дунаева не понравился, Клим даже заподозрил, что рабочий выдумал этот анекдот. Он встал, Дунаев тоже поднялся, тихо спросив:

– А что, есть тут кто-нибудь поднадзорные?

– Ведь я в Москве живу, – напомнил Самгин, простился и пошел прочь быстро, как человек опоздавший. Он был уверен, что если оглянется, то встретит взгляд Дунаева, эдакий прицеливающийся взгляд.

«Да, этот устроится...»

Но проще всего было не думать о Дунаеве.

Возвратясь в Москву, он остановился в меблированных комнатах, где жил раньше, пошел к Варваре за вещами своими и был встречен самой Варварой. Жестом человека, которого толкнули в спину, она протянула ему руки, улыбаясь, выкрикивая веселые слова. На минуту и Самгин ощутил, что ему приятна эта девица, смущенная несдержанным взрывом своей радости.

– А я приехала третьего дня и все еще не чувствую себя дома, все боюсь, что надобно бежать на репетицию, – говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.

– Как я играла? – переспросила она, встряхнув головою, и виновато усмехнулась: – Увы, скверно!

Она казалась похорошевшей, а пышный воротник кофты сделал шею ее короче. Было странно видеть в движениях рук ее что-то неловкое, как будто руки мешали ей, делая не то, чего она хочет.

– Но, знаете, я – довольна; убедилась, что сцена – не для меня. Таланта у меня нет. Я поняла это с первой же пьесы, как только вышла на сцену. И как-то неловко изображать в Костроме горести глупых купчих Островского, героинь Шпажинского, французских дам и девиц.

Смеясь, она рассказала, что в «Даме с камелиями» она ни на секунду не могла вообразить себя умирающей и ей мучительно совестно пред товарищами, а в «Чародейке» не решилась удавиться косою, боясь, что привязная коса оторвется. Быстро кончив рассказывать о себе, она стал? подробно спрашивать Клима об аресте.

– Вас тоже тревожили там? – спросил он.

– Нет. Приходил полицейский, спрашивал заведующего, когда я уехала из Москвы. Но – как я была поражена, узнав, что вы... Совершенно не могу представить вас в тюрьме! – возмущенно крикнула она; Самгин, усмехаясь, спросил:

– Почему?

– Не знаю. Не могу.

«Побывав на сцене, она как будто стала проще», – подумал Самгин и начал говорить с нею в привычном, небрежно шутливом тоне, но скоро заметил, что это не нравится ей; вопросительно взглянув на него раз-два, она сжалась, примолкла. Несколько свиданий убедили его, что держаться с нею так, как он держался раньше, уже нельзя, она не принимает его шуточек, протестует против его тона молчанием; подожмет губы, прикроет глаза ресницами и – молчит. Это и задело самолюбие Самгина, и обеспокоило его, заставив подумать:

«Неужели влюбилась в другого?»

А еще через некоторое время он, поняв, что ему выгоднее относиться к ней более серьезно, сделал ее зеркалом своим, приемником своих мыслей.

– В логике есть закон исключенного третьего, – говорил он, – но мы видим, что жизнь строится не по логике. Например: разве логична проповедь гуманизма, если признать борьбу за жизнь неустранимой? Однако вот вы и гуманизм не проповедуете, но и за горло не хватаете никого.

– Удивительно просто говорите вы, – отзывалась Варвара.

Она очень легко убеждалась, что Константин Леонтьев такой же революционер, как Михаил Бакунин, и ее похвалы уму и знаниям Клима довольно быстро приучили его смотреть на нее, как на оселок, об который он заостряет свои мысли. Но являлись моменты и разноречий с нею, первый возник на дебюте Алины Телепневой в «Прекрасной Елене».

Алина выплыла на сцену маленького, пропыленного театра такой величественно и подавляюще красивой, что в темноте зала проплыл тихий гул удивления, все люди как-то покачнулись к сцене, и казалось, что на лысины мужчин, на оголенные руки и плечи женщин упала сероватая тень. И чем дальше, тем больше сгущалось впечатление, что зал, приподнимаясь, опрокидывается на сцену.

Пела Алина плохо, сильный голос ее звучал грубо, грубо подчеркивал бесстыдство слов, и бесстыдны были движения ее тела, обнаженного разрезом туники снизу до пояса. Варвара тотчас же и не без радости прошептала:

– Боже, как она вульгарна!

– Кажется, это будет повторением первого дебюта Нана, – согласно заметил Клим, хотя и редко позволял себе соглашаться с Варварой. Но и голос, и томная лень скупых жестов Алины, и картинное лицо ее действовали покоряюще. Каждым движением и взглядом, каждой нотой она заставляла чувствовать ее уверенность в неотразимой силе тела. Она не играла роль царицы, жены Менелая, она показывала себя, свою жажду наслаждения, готовность к нему, ненужно вламывалась в группы хористов, расталкивая их плечами, локтями, бедрами, как бы танцуя медленный и пьяный танец под музыку, которая казалась Самгину обновленной и до конца обнажившей свою острую, ироническую чувственность.

– Дебют Нана, – повторил он, оглядывая напряженно молчавшую публику, и заметил, что Варвара взглянула на него уже искоса, неодобрительно. С этого момента он стал наблюдать за нею. Он видел, что у нее покраснели уши, вспыхивают щеки, она притопывала каблуком в такт задорной музыке, барабанила пальцами по колену своему; он чувствовал, что ее волнение опьяняет его больше, чем вызывающая игра Алины своим телом. После первого акта публика устроила Алине овацию, Варвара тоже неистово аплодировала, улыбаясь хмельными глазами; она стояла в такой позе, как будто ей хотелось прыгнуть на сцену, где Алина, весело показывая зубы, усмехалась так, как будто все люди в театре были ребятишками, которых она забавляла. Из оркестра ей подали огромный букет роз, потом корзину орхидей, украшенную широкой оранжевой лентой.

– Вам, кажется, все-таки понравилась она? – спросил Самгин, идя в фойе.

– Да, – сказала Варвара.

– Но ведь вы нашли ее вульгарной.

– Нашла – но... Это такая вульгарность... вакхическая. Вероятно, вот так Фрина в Элевзине... Я готова сказать, что это – не вульгарность, а – священное бесстыдство... Бесстыдство силы. Стихии.