Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 94

«Честный парень, потому и виноват», – заключил Самгин и с досадой почувствовал, что заключение это как бы подсказано ему со стороны, неприятно, чуждо.

Мешала думать Варвара, командуя в столовой.

– Пейте кофе.

– Спасибо, – ответил Кумов. «В капоте, не причесана, ноги голые», – вспомнил Самгин о жене, а она допрашивала:

– Что же он говорил?

Мягким голосом и, должно быть, как всегда, с улыбкой снисхождения к заблудившимся людям Кумов рассказывал:

– Упрекал писателей-реалистов в духовной малограмотности; это очень справедливо, но уже не новость, да ведь они и сами понимают, что реализм отжил.

– Вы думаете?

– Да, это – закон: когда жизнь становится особенно трагической – литература отходит к идеализму, являются романтики, как было в конце восемнадцатого века...

– Гм... Так ли? – спросила Варвара.

«Взвешивает, каким товаром выгоднее торговать», – сообразил Самгин, встал и шумно притворил дверь кабинета, чтоб не слышать раздражающий голос письмоводителя и деловитые вопросы жены.

Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему бывать в этом доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.

– Ага, это – вы? А у нас...

– Обыск? – тихо спросил Самгин.

– Ну, разве теперь время для обыска...

– Ночью арестована Любаша, – сообщил Самгин, не раздеваясь, решив тотчас же уйти. Гогин ослепленно мигнул и щелкнул языком.

– С-скверно. Сестра – тоже. В Полтаве. Эх... Ну, идемте!

Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.

– Подобно исходу из плена египетского, – крикнул он как раз в те секунды, когда Самгин входил в дверь. – А Моисея – нет! И некому указать пути в землю обетованную.

Самгин тотчас подметил что-то новое и жуткое в этом, издавна неприятном ему человеке. Дьякон уродливо расплющился, стал плоским; сидел он прямо, одеревенело. Совершенно седая борода его висела клочьями, точно у нищего, который нарочитой неприглядностью хочет возбудить жалость. И облысел он неприглядно: со лба до затылка волосы выпали, обнажив серую кожу, но кое-где на ней остались коротенькие клочья, а над ушами торчали, как рога, два длинных клочка. Кожа лица сморщилась, лицо стало длинным, как у Василия Блаженного с дешевой иконы «богомаза».

– И ничего не было у них, ни ружьишка, ни пистолетишка, только палки, да колья, да вопли...

«В нем есть что-то театральное», – подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, – оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив веки, показывая красное .мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.

– Ну, пишите, пишите, все равно, – сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом руки.

На него смотрели человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.

– Великое отчаяние, – хрипло крикнул Дьякон и закашлялся. – Половодью подобен был ход этот по незасеянным, невспаханным полям. Как слепорожденные, шли, озимя топтали, свое добро. И вот наскакал на них воевода этот, Сенахериб Харьковский...

– Он – нетрезвый? – шопотом спросил Самгин соседа, – тот, не пошевелясь, довольно громко проворчал:

– Вы сами пьяный...

– Старосте одному пропороли брюхо нагайкой. До кишок. Баб хлестали, как лошадей.

Кто-то из угла спросил тихо и безнадежно:

– Попыток сопротивления – не было?

– Чем сопротивляться? Пальцами? Кожа сопротивлялась, когда ее драли...

Дьякон замолчал, оглядываясь кровавыми глазами. Изо всех углов комнаты раздались вопросы, одинаково робкие, смущенные, только сосед Самгина спросил громко и строго:

– Сколько же тысяч было?

– Не считал. Несчетно.

Самгин по голосу узнал в соседе Пояркова и отодвинулся от него.

– Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, – заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. – Что же: все для статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А – дело-то когда?

Он попробовал приподняться со стула, но не мог, огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать п тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей па ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая людей, продолжал:

– Словами и я утешался, стихи сочинял даже. Не утешают слова. До времени – утешают, а настал час, и – стыдно...

«Разоблачающая минута», – автоматически вспомнил Самгин.

– Что – слова? Помет души.

Согнувшись так, что борода его легла на стол, разводя по столу руками, Дьякон безумно забормотал:

Присмотрелся дьявол к нашей жизни,
Ужаснулся и – завыл со страха:
– Господи! Что ж это я наделал?
Одолел тебя я, – видишь, боже?
Сокрушил я все твои законы,
Друг ты мой и брат мой неудачный,
Авель ты...

Закашлялся, подпрыгивая на стуле, и прохрипел:

– Вот что сочинял... Забыл дальше-то... В конце они:

Обнялись и оба горько плачут...

Дьякон ударил ладонью по столу.

– А – на что они, слезы-то бога и дьявола о бессилии своем? На что? Не слез народ просит, а Гедеона, Маккавеев...

Он еще раз ударил по столу, и удар этот, наконец, помог ему, он встал, тощий, длинный, и очень громко, грубо прохрипел:

– Исус Навин нужен. Это – не я говорю, это вздох народа. Сам слышал: человека нет у нас, человека бы нам! Да.

По длинному телу его от плеч до колен волной прошла дрожь.

– Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень – дурак, дерево – дурак, и бог – дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос – умен!» А теперь – знаю: все это для утешения! Всё – слова. Христос тоже – мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное – дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение – ложь!

Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже попрежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.

– И о рабах – неверно, ложь! – говорил Дьякон, застегивая дрожащими пальцами крючки кафтана. – До Христа – рабов не было, были просто пленники, телесное было рабство. А со Христа – духовное началось, да!

Поярков поднял голову, выпрямился.

– Верно, батя, – сказал он.

– . Позвольте однако, – возмущенно воскликнул человек с забинтованной ногою и палкой в руке. Поярков зашипел на него, а Дьякон, протянув к нему длинную руку с растопыренными пальцами, рычал: