Осень на краю - Арсеньева Елена. Страница 19
– Нет, мужской почерк не ему принадлежит, – покачал головой Тараканов, – ну а женский тем паче. Он писал так, что нам поначалу казалось, не издевается ли он над нами. Просто омерзительно писал!
– А скажите, Иван Никодимович, для чего же вы держали у себя в газете столь безграмотного и вообще никчемушного человека, каким был, судя по всему, Кандыбин? – осведомился Охтин.
Теперь настал черед краснеть Тараканову.
– Видите ли, меня один знакомый попросил взять его, – пробормотал он. – Вернее, друг детства. Кандыбин вроде его племянник, кстати, тоже беженец.
– Так он что, поступил к вам на службу уже после начала войны?
– Да, приблизительно в середине прошлого года. Он родом из Вильно, с войной лишился родного дома и ничего о судьбе семьи своей не знал. Я его дядюшке не мог отказать, он весьма бедствовал после того, как с ним та история приклю... – досадливо проговорил Тараканов и тут же, такое впечатление, прикусил язык – в буквальном смысле слова, потому что даже застонал тихонечко.
Конечно, это не осталось не замеченным Охтиным.
– Кто же его дядюшка и какая с ним приключилась история? – спросил он вроде бы небрежно, однако что-то такое прозвучало в его голосе, что заставило Тараканова вовсе стушеваться и пробормотать:
– Он попал в неприятную ситуацию... он некоторое время в заключении находился...
– Проворовался, что ль? – предположил Охтин. – Бухгалтер небось?
– Да нет, он не бухгалтер, он провизор, – вздохнул Тараканов, словно сожалеючи.
– Эва! – удивился Охтин. – Неужто отравил кого-то невзначай?
И тут Тараканов снова издал такой вздох, как если бы очень жалел, что его приятель не отравил какого-нибудь человека или даже нескольких.
– Ага... – пробормотал Охтин, меряя его взглядом. – Понятно, кажется! Неужто политический? И кто? Эсер? Большевик? По какому делу судился? Постойте-ка! Провизор, сказали вы? Как фамилия? Не Малинин, случаем?
Тараканов вздохнул вовсе уж похоронно, а Охтин понимающе кивнул:
– Вот оно что... Малинин Николай Степанович, он же товарищ Феоктист, проходил в мае четырнадцатого года по делу о нападении на Волжский Промышленный банк и покушении на начальника сыскного отделения полиции Смольникова. Судился в компании с Аверьяновой и прочими как организатор и содержатель конспиративных квартир. Обвинялся также в недонесении на готовящийся преступный умысел, о коем был осведомлен. Ну что ж, повезло ему: отделался только теми месяцами, что провел в заключении во время следствия. Сочтен неопасным для государства. А некоторым повезло куда меньше!
«А некоторым – совсем не повезло!» – подумал Шурка, который слушал Охтина ни жив ни мертв.
Товарищ Феоктист... Альмавива, как с первой минуты начал называть его Шурка – про себя, разумеется. Толстый, с багровым ноздреватым носом и склеротическими прожилками на щеках, с неровными, обвисшими усами, он был, когда Шурка его впервые увидал, закутан в плед на манер испанской альмавивы (полы спереди закинуты на плечи перекрестно) и обут в подшитые кожей деревенские валенки. Альмавива был хозяином конспиративной квартиры, вернее сказать, халупы близ Сенной площади, на Малой Печерской, куда однажды привела Шурку кузина Мопся Аверьянова и откуда он бежал сломя голову, ног под собой не чуя, быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла, вне себя от счастья, что вырвался от этих жутких существ, именовавших себя эсерами, социалистами, а может, и большевиками, Шурка до сих пор хорошенько не понял, кто ж они были, те кошмарные товарищи – Феоктист, Виктор, Павел и два работяги-боевика, осуществлявшие охрану Павла и Виктора и оставшиеся безымянными. Сам Шурка (побывавший, повторимся, на подобном собрании один-единственный раз) отделался отеческим выговором начальника жандармского отделения Энска и своим клятвенным обещанием больше никогда – ни-ког-да! – не соваться ни в какие антиправительственные комплоты. Так же легко, судя по всему, отделался полуспившийся актер Грачевский, оказавшийся всего лишь жалким статистом на революционной сцене. Павел, он же Туманский, исчез, товарищ Виктор (он же Мурзик, он же Бориска), по слухам, был убит агентами полиции в случайной перестрелке, Тамару Салтыкову от расследования освободили по состоянию вконец расстроенной психики и по личной просьбе Смольникова... Мопсе, бедняжке, одной выпало нести на себе тяжесть кары, да и для нее наказание удалось смягчить – она была сослана не в каторгу, а всего лишь на поселение, поскольку оказалась беременна...
Всю эту жуть Шурка до сих пор вспоминал с содроганием. Ненавидел вспоминать, старался не вспоминать! А тут – на тебе...
– Однако я не помню фамилии Кандыбина в том деле, – продолжал Охтин.
– Так ведь он к дядюшкиным революционным играм вообще никакого отношения не имел, – сказал Тараканов. – Говорю же, приехал в середине пятнадцатого года. Я, конечно, либерал, но весьма умеренный, и никакого антиправительственного агента в своей редакции не потерпел бы. Очень не хотелось мне принимать кого попало, но Николай Степанович так за него просил... К тому же фактически жалованье племянника было единственным средством их существования, ведь с работы самого Малинина, понятное дело, выгнали...
– Милосердие, значит? – сухо произнес Охтин. – Ну-ну. А про то, что благими намерениями дорога в ад вымощена, слышали небось?
– Приходилось, – так же сухо ответствовал Тараканов. – Вы на что намекаете? Мол, кабы не взял я господина Кандыбина на службу в редакцию, так он и по сю пору был бы жив? Ну, знаете, коли суждено тебе задохнуться, так хоть комаром, а подавишься. Вполне возможно, что служба в редакции тут вовсе ни при чем.
– Напомню, что репортер ваш не комаром подавился, а был удушен совершенно конкретным человеком, – вежливо возразил Охтин. – И у меня нет ни единого сомнения, что это имело отношение если не к его репортерской службе, то уж точно – к странным играм с объявлениями беженцев. – Он взял из стопы объявлений, написанных женским почерком, одно и снова прочел его вслух: – «ФРАНЦУЖЕНКА, БЕЖЕНКА ИЗ ВАРШАВЫ, ищет урок. Рождественская ул., дом Андреева, m-lle Pora. Видеть можно от 11 до 2 часов дня и от 6 до 8 вечера». – Поднял глаза, подождал, испытующе глядя то на Шурку, то на Тараканова. – Ну, господа! Неужели вы не видите, не замечаете ничего странного?
Тараканов пожал плечами:
– Вам кажется странным, что француженка могла оказаться беженкой из Варшавы? Не вижу в этом ничего особенного! Чего только в жизни не бывает!
И тут Шурку осенило:
– Да нет! Штука в том, что Кандыбин был убит на Рождественке! Правильно, да? Я угадал?
– Угадали, – просиял улыбкой Охтин, и вдруг оказалось, что он никакой не невзрачный, а очень даже привлекательный человек. Улыбка у него была ослепительная, зубы – ну просто отборный жемчуг! – Да, все дело именно в Рождественской улице.
– Ну, господа хорошие, – разочарованно развел руками Тараканов. – Это несколько-с натянуто-с, позвольте вам заметить. Рождественка – она эвона какая длинная. При чем же тут француженка из Варшавы – и мой репортер? В огороде бузина, а в Киеве дядька.
– Иван Никодимович, Рождественка длинна, слов нет, и домов на ней несколько десятков, однако дом Андреева всего один, – терпеливо проговорил Охтин, и Тараканов даже руками всплеснул:
– Мать честная... Ночлежный дом! Кандыбин был убит около ночлежного дома!
– Совершенно верно. А мамзель Пора... – Он вдруг осекся, помолчал, потом снова заговорил: – Она, стало быть, называет в качестве своего местожительства именно дом Андреева ... Вы можете представить себе француженку, пусть даже из Варшавы, которая живет в ночлежке Андреева? На дне, так сказать. До сего небось и господин Горький своей ширококрылой, словно его буревестник, фантазией не смог бы дойти!
– В самом деле, превеликие странности... – пробормотал Тараканов, снова и снова вчитываясь в объявление. – И как я сразу не заметил...
Шурка в это время просматривал другие объявления. Его взгляд давно уже зацепился за одну мелочь, только он никак не мог решить, стоит на нее обращать внимание Охтина или нет. Однако все же решился.