Осень на краю - Арсеньева Елена. Страница 29

Кто-то из раненых захохотал. Кто-то попытался осадить разбушевавшегося наглеца. Кто-то заорал дурным голосом:

– Давай юбки-перья! А ентово вон, в окопы! Вшей кормить!

Вознесенский повернулся и быстро вышел из палаты.

У Саши застучало в висках.

– Молчать! – ужасным голосом, надувая на шее жилы, завопил дежурный врач. – Молчать!

– Сам заткнись нашей затиркой вонючей, – последовал спокойный ответ начитанного Получайло, и дежурный врач умолк, словно ему перерезали горло.

– Ага, схватило кота поперек живота, – выкрикнул еще кто-то, заглушая даже грохот, поднятый Егоровым, который все колотил и колотил остервенело по своей миске.

– Пожалуйста! – тонким голосом вскричала Тамара Салтыкова. – Голубчики! Не надо, тише!

Таня Шатилова никого не успокаивала – стояла, прислонившись к притолоке, с каменным выражением лица. То ли не желала вмешиваться, то ли считала, что раненые ведут себя совершенно правильно, то ли... то ли давно уже поняла то, что только сейчас, сию минуту стало вдруг понятно Саше.

Бессмысленно! Все бессмысленно! Нам никогда не успокоить их. С невыразимой, пугающей ясностью это дошло до Саши.

Мы в данном случае были вовсе не три палатные сестрички, пара санитаров и дежурный врач, вконец растерявшиеся и испуганные. Мы – это были все те, к кому от рождения принадлежала Саша: Русановы, Понизовские, Шатиловы, Салтыковы, Аверьяновы, Аксаковы, Вельяминовы, Рукавишниковы, Смольниковы... да множество, множество семей, имен которых сейчас Саша и вспомнить не могла от волнения. Ну а они ... Чуть ли не впервые в жизни увидела она озверелую толпу там, где привыкла встречать добродушие, чуть ли не впервые не смогла различить отдельных лиц в темной, колышущейся массе. И содрогнулась перед грядущим ужасом, который вдруг приоткрылся ей. Словно ребенок, который, заглянув в щелку и увидев за ней нечто черное и страшное, поспешно прикрывает дверку в надежде, что оно не вырвется на волю, и убегает к свету, сиянию, смеху рождественской елки, даже не подозревая, что черное, дымное, ядовитое оно уже поползло в неплотно затворенную дверь, – Саша, подхватив подол, кинулась от страшных прозрений к тому светлому и невозможно любимому, что воплощалось для нее в имени «Игорь Вознесенский».

Но прежде она подскочила к койке Егорова и, низко наклонившись, шепнула – точно выплюнула – прямо в его изможденное страданием, а сейчас искаженное злобой лицо:

– Гадина, гадина, гадина! Молчи, гадина! – И вылетела вон из палаты.

Коридор был пуст в обе стороны. Саша подбежала к лестнице – на площадке никого. Кубарем скатилась по ступенькам – вот, вот он... Из груды сваленных на большой ларь пальто и пыльников выбирает свой.

– Господин Вознесенский!

Он обернулся – с усталой, покорной, извиняющейся улыбкой, словно сам был во всем виноват. У Саши от этой покорности, от этой тени, затемнившей его высокий лоб и всегда ясный взгляд, зашлось болью сердце так, что она мгновенно забылась:

– Игорь! – Осеклась, опомнилась, добавила испуганно: – Владимирович...

Надо было как можно скорей что-нибудь сказать – пока он смотрит на нее своим мягким, дружелюбным взглядом... но у нее слова не шли с языка. Нужно было как можно скорей что-нибудь сказать: о неудачном дне, о массовом психозе, о военном министре Сухомлинове, о каком-нибудь провалившемся наступлении, известие о котором привело раненых в такое бешенство... а если нет никакого провалившегося наступления, немедленно выдумать его... Ну да, нужно было как можно скорей что-нибудь сказать... однако из всего множества важных, весомых, убедительных, успокоительных слов Саша нашла только вот эти:

– Вы меня не помните, Игорь Владимирович?

И отшатнулась в испуге, ошарашенная собственной глупостью и бестактностью. Однако он улыбнулся все так же растерянно, как минуту назад, и ответил:

– Помню. Вы мне года два назад предложение сделали. А я вам отказал.

* * *

Этот альбом с газетными вырезками начал складываться еще 19 августа 1914 года, когда «Энский листок» перепечатал из «Утра России» такую заметку:

«Из Парижа сообщают: германский авиатор летал над бульваром Сен-Жермен. Публика, не обнаружив никакого беспокойства, полагала, что взрывы бомб были просто взрывами газа. Авиатор сбросил письмо, в котором в вызывающем тоне население извещалось, что германские войска приближаются. В письме предлагалось сдать Париж неприятелю без боя. Сбросив письмо, аэроплан улетел. Взрывами бомб ранен в руку один коммерсант.

Весь город готовится к защите Парижа. Городские укрепления делятся на три пояса. В шесть часов вечера городские ворота запирают.

Царит бодрое настроение. Принимаются меры для обеспечения города съестными припасами. Булонский лес, обычное место прогулок парижан, превращен теперь в пастбище; в Пасси пасется 2000 быков, в остальных частях леса – 2000 телят и 10 000 баранов. Торговцы запаслись пищевыми продуктами в огромном количестве. Все эти меры принимаются в целях успокоения общественного мнения, так как серьезной необходимости в них не ощущается».

Константин Анатольевич Русанов заметку прочитал, вырезал, положил во внутренний карман визитки и ходил так, наверное, неделю, а то и две, иногда среди дня прикладывая руку к правой стороне груди и ощущая еле заметный газетный шелест. Странным образом этот шелест внушал ему некую бодрость, особенно когда вспоминались фразы: «Авиатор сбросил письмо, в котором в вызывающем тоне население извещалось, что германские войска приближаются. В письме предлагалось сдать Париж неприятелю без боя». Часто вспоминал он также фразу: «Взрывами бомб ранен в руку один коммерсант». Странно, но как она могла внушить кому-то бодрость: во-первых, мало ли коммерсантов в Париже, и это было бы слишком невероятным совпадением, если бы раненым оказался именно тот человек. К тому же ранение в руку – сущая ерунда. Хотя и лучше, чем ничего!

Подробности насчет Булонского леса вызвали у Русанова сардоническую усмешку. Эти французы... Надо же до такого додуматься!

Он никогда не бывал в Париже, тем паче в Булонском лесу, однако, поскольку был большим любителем литературы, и строку любимого Бальмонта: «И в ставший тихим, и ставший звонким, и ставший белым Булонский лес...» умел при случае ввернуть, а также щегольнуть творением госпожи Ахматовой, стихами которой зачитывалась дочка Сашенька: «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес», – а потом усмехнуться над причудами современных поэтов, которые кончать с собой отправляются именно в места, прославленные в литературе. Эта история с господином Гумилевым, который, от несчастной любви к той же госпоже Ахматовой, принял яд и отправился дожидаться смерти именно в Булонский лес... Там его подобрали, бесчувственного, лесничие и отправили в лечебницу. Об этом, конечно, проведали пронырливые репортеры и осведомили весь мир, а также вспомнили о его прошлой, тоже неудачной, попытке покончить с собой в курортном городке Турвиле. Когда он ринулся топиться, отдыхающие отчего-то приняли его за бродягу, вызвали полицию и отправили в участок!

Между прочим, по слухам, Гумилев на Ахматовой все-таки женился, но теперь уже разъехался с ней, что доказало лишний раз: все на свете относительно, и всякая любовь непременно превращается в свою противоположность. Вот это Константин Анатольевич Русанов знал так хорошо, как никто другой, потому и шарил в газетах, бдительно выискивая всякие сообщения о Франции и гадая: имело ли случившееся какое-то отношение к ней или к нему? Повредило ли случившееся их благополучию?

Конечно, в виду имелись не поэт Гумилев с госпожой Ахматовой...

Второй заметкой, которую Константин Анатольевич Русанов вырезал из «Листка» (замечательная все же газета – очень много перепечаток из центральной прессы, читай «Листок» – и будешь в курсе всего, что творится в России и вообще в мире!), была вот какая: