Осень на краю - Арсеньева Елена. Страница 77

Это ей, Марине Аверьяновой, нечего терять, кроме цепей. Это она, Марина Аверьянова, может взамен обрести мир!

Она несколько раз стукнула в слабо светящееся оконце, завешенное изнутри темно-красной тканью. Подождала, стукнула опять.

Окно померкло, затем вновь осветилось в знак того, что ее стук услышан.

Спустя некоторое время заскрипел снег под быстрыми шагами. Появился Ждановский – в валенках, в накинутом на плечи полушубке. Бросил раздраженно:

– Зачем вы пришли? Я же все передал вашей китайской макаке. Неужели она что-то перепутала?

– Она сказала – послезавтра. Так? – быстро спросила Марина.

– Все верно, – кивнул Ждановский. – Вот видите, незачем вам было таскаться по непогоде.

Скажите пожалуйста, он за нее беспокоится, этот рыжий Verr?ter, предатель....

– Тогда я пошел? – торопливо проговорил Ждановский. – Спокойной ночи, Марина Игнатьевна. – И вздохнул с облегчением.

Во всяком случае, так показалось Марине, увидевшей, что из его рта вылетело облачко пара. Нет, ты рано обрадовался, голубчик...

– Еще минутку, – остановила доктора Марина, не двигаясь с места. – Еще одну минутку. Я кое-что должна сказать вам.

– Ну, что еще? – проворчал Ждановский, покрепче стискивая у горла ворот армейского бараньего полушубка.

– Я хочу прийти проводить Елизавету Васильевну, – насмешливо сказала Марина, и Ждановский, уловив интонацию, поглядел на нее настороженно.

– Вряд ли она будет рада вас видеть... К тому же она едет эшелоном, который уходит сразу после полуночи. Я же вам говорил: это воинский эшелон с несколькими прицепленными к нему вагонами для пассажиров. Поэтому она решила не устраивать никаких проводов на вокзале, просто приглашает нескольких близких друзей вечером, а потом, когда они уйдут, соберется и поедет на вокзал.

– Одна? – уточнила Марина.

– Думаю, что одна, – настороженно кивнул Ждановский. – Извините, я должен идти... так холодно... Я без перчаток, не хотелось бы отморозить руки, завтра с утра операция за операцией... И вообще, я ведь уже выполнил то, что вы просили: вы хотели узнать обстоятельства отъезда Ковалевской, я вам все сообщил...

Голос его звучал заискивающе, срывался от волнения.

– Еще минуту, – сказала Марина, с трудом сдерживая смех – так он был жалок, смешон, глуп в ее глазах со своим страхом. Мышонок в мышеловке! – Мне от вас еще кое-что нужно.

– Ну, что?! – спросил Ждановский, едва сдерживая нетерпение.

Марина сказала, что.

Руки доктора, сжимавшие у горла ворот, невольно разжались. Полушубок упал на снег.

Ждановский медленно нагнулся за ним, не отрывая недоверчивых, застывших глаз от Марины. Подобрал полушубок, встряхнул – да так и остался стоять, забыв накинуть его на плечи.

– Да нет... – забормотал он жалобно. – Как это? Вы что? Это невозможно... вы с ума сошли... я не желаю в этом участвовать, просто не могу...

– Ничего, сможете, – хладнокровно сказала Марина. – Помните, вы у меня в руках! Мне терять нечего, а вам есть что. Даже очень многое. Одним словом, если не хотите лишиться всего в одночасье, придется постараться. И вообще, чего вы трясетесь? Что за «нет», «не могу», «не хочу»... Разве вы не жаждете избавиться от меня?

Блеск в желтоватых глазах Ждановского сказал ей, что да, он жаждет избавиться от нее. И если бы прямо сейчас, на его глазах, ее разбил гром, он счел бы это самым счастливым событием своей жизни.

Как же, наверное, он проклинал тот день, когда из-за авантюризма и жадности своей (разумеется, услуги предателя были щедро оплачены беглыми пленными!) он угодил в руки безжалостной, чудовищно жестокой женщины, которую когда-то считал жалкой, несчастной, глупой, нелепой.

Он брезговал ею тогда.

А теперь она смотрит на него брезгливо, с презрением. И самое ужасное, что он вполне заслуживает ее презрения, потому что боится, не решается ей противиться, а значит, сделает то, о чем она просит.

– Да накиньте полушубок, а то и правда простудитесь да помрете в одночасье. А мне вы нужны живым и здоровым! – усмехнулась Марина.

У Ждановского так тряслись руки, что ей пришлось ему помогать одеться. И в тот миг, когда стояла к нему близко, вдруг мелькнула мысль: а что, если он сейчас выхватит револьвер и выстрелит? Что, если он на все готов, чтобы освободиться?

Но, конечно, он не выхватил никакого револьвера. То ли струсил, то ли, всего вероятней, дома оставил. Под охраной жены!

Слабак. Трус несчастный. Красавчик!

– Клянусь вам, что это моя к вам последняя просьба, – сказала Марина. – Клянусь жизнью. Клянусь свободой, которую я так жажду обрести. Понимаете?

– Я буду дураком, если поверю вашим клятвам, – пробормотал Ждановский.

– Да ведь у вас нет выбора! – ухмыльнулась Марина.

* * *
Он играет... За стеной
Рояль и плачет, и рыдает,
И новый мир передо мной,
Как из тумана, возникает.
Не жил ли он всегда во мне,
Таясь пугливо и скрываясь,
И вот вдруг, в звуках воплощаясь,
Теперь возник, как бы во сне...

– Что ты здесь делаешь? – прошипел Шурка, наконец-то пробравшись к сестре.

Саша резко мотнула головой – не мешай, мол, слушать! Глаза у нее были, как у сомнамбулы, глядящей на луну.

Не отблеск ли то детских дней,
Наивных грез, переживаний,
Неразгоревшихся огней,
И полуосознанных желаний?
То не любви ли страстный зов,
Воскресшей на мгновенье снова,
Как сердца голос дорогого,
Манивший к счастию без слов?

Не стоило большого труда понять, на кого так зачарованно смотрит сестра. Все, собравшиеся в просторной, но сейчас казавшейся тесной комнате, смотрели на одного и того же человека. Игорь Вознесенский читал стихи Якова Грачевского:

Не отраженье ли то дней,
Холодных, сумрачных, напрасных,
В свой круг гранитный без цепей
Меня теперь замкнувший властно?
Но звучность струн и бледность чувств...
Как эти примирить начала?
О, неужели сердце стало
Ареной только для искусств?

Раздались аплодисменты. Вознесенский только слегка кивнул и сделал жест по направлению к большому портрету, поставленному на два стула и прислоненному к стене. Он как бы показывал: вот кому на самом деле принадлежат ваши аплодисменты! То был портрет Грачевского в роли Гамлета – карандашный рисунок с открытки не менее чем десятилетней давности. Тоска, светившаяся в глазах актера, невольно передавалась тем, кто в его глаза смотрел. Шурка с детства помнил эту открытку – такая же была у тети Оли. Он даже как-то раз, совсем маленький еще, спросил тетю Олю:

– Тут, что ли, твой муж? На Русско-японской воюет?

Ну да, Шурка тогда был совсем дурачок, а они только что вернулись из Доримедонтова, где бабы через одну были солдатки, проводившие мужей на фронт.

Тетя Оля так рыдала, узнав об убийстве Грачевского, «Совершено неизвестными хулиганами» – так написал репортер Русанов в своей «Уголовной хронике». Олимпиада Николаевна поплакала, подошла к театру (из церкви гроб с телом Грачевского привезли сначала в театр, но в фойе заносить не стали, потому что с отпеванием задержались и время давно перевалило за полдень: погребальные дроги лишь постояли немного на Театральной площади, а потом двинулись вверх по Покровской к Петропавловскому кладбищу), положила букет темных георгинов на гроб, который и без того был совершенно завален цветами, постояла, вздыхая и утирая слезы, вместе со своими подружками, которые, как и она, помнили Якова Грачевского таким, каким он был на фотографии, и даже еще моложе...