Свободные от детей - Лавряшина Юлия. Страница 8
Элька — единственная, кого я подпускаю близко. Не потому, что она некрасива… Она тоже никогда не прикидывается. Не стремится показаться глубже и умнее, чем есть на самом деле. Знает, что пустышка с пятисантиметровыми ногтями и прооперированной грудью (еще в детстве все задатки были такой стать, даже читать ее не приучила — не далась!), но не считает нужным это скрывать. По крайней мере от меня.
Здесь другое дело — царство лицедейства. И Влас Малыгин меня раз за разом очаровывает тем, что живет, играя, чего мне не дано. И не хочу. Его воздух пропитан фальшью, волшебной пылью кулис, но кто сказал, что он хуже горного кислорода? Многие артисты живут долго, думаю, потому, что не в силах прервать этой чудной игры, называемой жизнью. Для них ее ипостаси — и выдуманная, и реальная — сплелись настолько, что получился канат покрепче корабельного и держит наплаву. Сама тем же надеюсь удержаться, ведь в моем случае все глубже: я не просто играю в двух реальностях, я в них живу.
Подумав о долгожительстве актеров, перемещаюсь вправо — поближе к старой актрисе Славской, которую называют живой легендой этого театра. В кино Зинаида Александровна почти не снималась, ее имя ни о чем не говорит тем, кто живет за МКАД. Но внутри этого храма о ней говорят с трепетом — десятилетиями главные роли, все лучшие женские образы, какие только можно припомнить, Славская переиграла. Сейчас, конечно, больше матери да комические старухи, но Зинаида Александровна ничем не брезгует, куда ей без воздуха сцены? Сама говорит: «Меня вынесут из театра только вперед ногами». Один раз даже место на сцене мне показала, где будет стоять ее гроб, который ей уже видится. Но когда наблюдаешь, как она, восьмидесятилетняя, бежит в театр на каблучках, в неизменной кокетливой шляпке и какой-нибудь пелерине, которых у нее с десяток, не верится, что такой источник жизни когда-либо может иссякнуть.
Славская смотрит на сцену, как та девочка слева — глазами поглощает и отдает актерам внутреннюю энергию. Никакой разрушительной старческой ревности к молодым артистам, никакого даже внутреннего брюзжания. Седые волосы волнами по моде двадцатых годов, подчеркнуто прямая спина и сияющий взгляд. Обожаю эту женщину!
— Осанка — это характер, — говорит она. — Так меня еще моя бабушка учила. А она была выпускницей Смольного…
Директор театра, представляя труппу где-нибудь на гастролях, обязательно подчеркивает их интеллигентность и особо упоминает, что среди актрис есть дворянка по происхождению. Больше это тешит, конечно, его самолюбие, но, думаю, Зинаиде Александровне тоже приятно. Хотя, когда она впервые вышла на сцену, вряд ли ей хотелось, чтобы ее корни показались из-под слоя семейной тайны.
Рискуя оторвать Славскую от поглощения действа, когда на сцене разбойники, среди которых и весь нараспашку Малыгин, начинают песней славить рождение будущей атаманши Рони, шепчу:
— Зинаида Александровна, а почему вы не снимались в кино? Не поверю, что не приглашали!
Удивления не выказывает, хотя, бывает, так посмотрит, чуть откинувшись назад, что мгновенно понимаешь всю нелепость вопроса. Но этот, даже не зная истока моего интереса, вызванного назойливым интервьюером, Зинаида Александровна воспринимает как должное.
— Приглашали, — она делает бровями движение: «Еще бы не пригласили!». — Но ты же знаешь, у меня трое детей, я не могла пропадать на съемках.
На душе становится спокойней: Славская, сама того не подозревая, подтверждает мою гипотезу о несовместимости полной реализации таланта с материнством.
— Неужели вы не могли взять няню?
Они с покойным мужем оба рано стали «народными», безденежья не знали.
— И оставить моих малышей с чужой теткой?! Да бог с тобой! Я с ума сошла бы от ревности… А вдруг они привязались бы к ней больше, чем ко мне? Да что ты! Страх-то какой… Если собираешься спихнуть своих детей мамкам-нянькам, лучше их и вовсе не рожать.
— Вот и я о том же…
— Да, тебе этого не стоит делать.
Я чувствую себя уязвленной: человек, которого ценю настолько, что не могу просто послать подальше, в глаза называет меня неполноценной. И хотя сама себе говорила то же самое тысячу раз, когда это произносит другой, звучит совсем иначе.
— Почему? — само вырвалось, хотя и знаю ответ.
Улыбка у нее просто ангельская, хотя и кокетливая до сих пор. Представляю, как она действовала лет шестьдесят назад! Боже, какой гигантский срок… Столько и не проживешь.
— В твоей жизни и душе ребенку нет места. Я ведь заметила, как ты сейчас смотрела на этих школьников…
Я пытаюсь перевести стрелку:
— Но вы никогда не жалели о том, что не сделали карьеры в кино?
Ее узкое плечо слегка приподнимается:
— Да нет как-то… Я же безумно любила своих детей! И люблю. Сейчас уже внуков пять штук. Такие бесенята — с ума сойти!
— И никогда…
— Был момент, когда они все трое перестали для меня существовать. Как, впрочем, и театр, — ее взгляд вскользь оценивает, можно ли быть со мной откровенной настолько. — Но об этом не так — не на ходу. Может, как-нибудь потом… Но я тебе одно скажу: никогда не жалела о том, что попыталась ухватить двух зайцев. Мои дети стоят «Оскара»… Никто не любил меня так… бескорыстно. Можно прожить и не познать такой любви. И потом знаешь… Женщине ведь полезно рожать. Не двадцать раз подряд, конечно! Но я так преображалась после каждых родов, так молодела, это даже мои завистницы признавали. Раз в пять лет, как по заказу. Никакая пластическая операция не сравнится. И кожа сияла, и глаза, и грудь появилась, а в юности тоже была воробушком, вроде тебя.
Она откровенно смотрит на то место, где у меня подразумевается грудь:
— Тебе роды тоже пошли бы на пользу…
На мое счастье песня заканчивается, и Зинаида Александровна устремляет полный любопытства взгляд на сцену. Я потихоньку отползаю на то кресло, рядом с которым призывно краснеет моя сумка. Купила себе в Италии самую яркую, чтобы резать на ходу осеннюю московскую серость.
Последние слова старой актрисы тянутся за мной: и кожа, и глаза, и грудь… От своей женской сущности никуда не деться, будь хоть трижды писателем, стареть не хочется, а нравиться как раз хочется. Хоть про таких, как я, и говорят в народе: «Маленькая собачка до старости — щенок», ан нет! Уже заметно, что не щенок. Татьяна Васильева после всех «пластик» сделала вывод, что глаза все равно выдают возраст, взгляд меняется… Действительно ли он начинает сиять от переизбытка гормонов во время беременности?
И начинает свербеть шальная мысль: «А что если попробовать?». И раньше что-то встречалось в Интернете про омолаживающие роды и, видимо, откладывалось, накапливалось почти прозрачными слоями, потому что сейчас вдруг так и заныло: «Да, да, это оно самое! Это мне и нужно!» Дело не в том, что Влас немного моложе, черт с ним с Власом, но мне самой так не хочется упускать в себе то, что еще можно удержать.
Это кипение крови, которое ощущаешь уже в шесть утра, — подбрасывает с постели, хотя никому ничего не должна, могу валяться в постели хоть до обеда. Но нет! Работать, работать! Слишком глубоко засел во мне Чехов… Только ради него в десятом классе встречалась с мальчиком, у которого было полное собрание сочинений, девственное, никем не читанное. И мать уговорила брата Антоном назвать, словно предугадывала, что сына не будет, это последний новорожденный мальчик в моей жизни. Теперь имя брата кажется оскорблением памяти Антона Павловича… Недостоин он его. Ничем не заслужил.
Однажды мне подарили обычный медицинский пинцет, которым вроде бы пользовался Чехов. Восприняла дар скептически, хотя и поблагодарила от души, но когда взяла в руку, такую вибрацию уловила, что едва не выронила. Он… Держал — чувствую. Хоть и не перо его мне преподнесли, всего лишь пинцет, но и то счастье, что мне достался. Будто наследнице, которой я иногда себя и в самом деле ощущаю.
Самонадеянно до жути, но я мечтаю считать себя ею всерьез. Выкладываться в работе готова до обморока, не жалеть себя, как и он не жалел. И полностью отречься от растрачивания своей энергии на потомство… Может, и пресловутая дисциплинированность во мне от Чехова, с его страниц собранная невидимой пыльцой. Потянула носом — и готово. Теперь как одержимая бросаюсь спозаранку к столу, включаю ноутбук, делаю кофе и проглатываю залпом, чтобы кипящая горечь, взбурлив и растворившись в крови, обернулась сладостью. И сердце уже колотится от предвкушения того немыслимого восторга, который есть вдохновение…