Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Арсеньева Елена. Страница 29

– Ты не горюй, сладкая, отец твой мне не указ, скоро зашлю-таки сватов к тебе, – усмехнулся Темрюкович, бесстыдно шаря по тяжело вздымающейся груди девушки.

Грушенька, приходя в себя, рванулась было, но железные пальцы Темрюковича впились ей в ребра.

– Отцу так и скажи: пусть снова меня ждет. Попрошу, чтобы сам государь сватом был. Поглядим тогда, как он посмеет отказать!

У Грушеньки подкосились ноги. Отец ненавидит выскочек Черкасских, но если сам царь придет просить… Так же ведь было и у Сицких, когда отдавали Варвару за Федьку Басманова. Разве откажешь государю, особенно теперь, когда над боярскими головами начинают собираться тучи?

Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:

– Лучше в петлю, ей-богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…

Темрюкович только усмехнулся:

– Ай, горячая! Люблю горячих девок. Не ерепенься, Грунька! Навлечешь на отца государев гнев, повесят его на воротах, как пса поганого, а тебя царь отдаст мне – только не в жены, а в подстилки. Хочешь ко мне в подстилки?

Грушенька встрепенулась, с силой вырвалась из наглых рук Темрюковича – и выговорила, стуча зубами от страха, почти не соображая, что говорит:

– А ну, прибери лапы, сударь. Не поняла я, что ты тут говорил, – слаба умишком. Попроси-ка госпожу мою, царицу, вновь мне сие повторить, заступиться за тебя, своего любимого брата!

У нее вновь подкосились ноги – на сей раз от собственной дерзости. И тут же вздохнула с облегчением: угроза подействовала! Не одной Грушенькой было замечено, что Темрюкович тискает сенных и горничных девок и тянет наглые лапы к молоденьким боярышням, лишь будучи уверенным, что слух об этом не дойдет до сестры. При одном же упоминании о ней Черкасский становился тише воды, ниже травы.

Вот и сейчас: полоснул Грушеньку ненавидящим взглядом и так толкнул ее, что девушка ударилась о стену и с трудом удержалась на ногах. А сам шибанул дверь и вошел в светлицу, откуда тотчас донесся разноголосый визг.

Едва Темрюкович оказался здесь, его угрюмость, навеянную строптивостью Грушеньки, словно ветром унесло. Сестра, одетая, по ее любимой привычке, в мужской черкесский костюм, сжимавшая в руке хлыст, стояла подбоченясь посреди стайки молоденьких боярышень, облаченных в одни только сорочки. Несмотря на скудость своих одеяний и видимые признаки смущения: девицы визжали, прятались по углам и прикрывались руками, – испуга и стыда на их пригожих лицах и в помине не было. Девки смело встречали взгляд похотливо вспыхнувших глаз царицына брата. Грушенька Федорова была одна такая дикарка среди этих смелых, дерзких девушек, которых Марья Темрюковна долго подбирала для своего окружения, отсеивая затворниц и праведниц и не обращая ни малейшего внимания на родовитость. Для парадных выходов и приличных приемов у нее имелось сколько угодно почтенных боярынь и боярышень, однако самыми ближними были вот эти пятеро. Если и ходили смутные слухи о скоромных, не всегда пристойных забавах, которым предается молодая государыня в своих покоях, то доподлинно, толком никто ничего не знал: девки Марьи Темрюковны горой стояли друг за дружку, а прежде всего за царицу, храня тайны своих игрищ. Грушеньке давно уже было бы отказано от двора, когда б не особое, изощренное удовольствие, которое испытывала царица при виде ее смущения. Кроме того, Кученей отменно владела восточным искусством плести козни и своевременно застращала Грушеньку: если распустит язык, начнет болтать лишнее, ее ославят на всю Москву так, что ни один добрый человек не присватается. Впрочем, Грушенька чаще проводила время в сенях, оберегая покой государыни, почти и не принимая участия в ее забавах.

При виде князя Черкасского Мария Темрюковна взмахом руки велела девушкам исчезнуть, что и было проделано незамедлительно. Потом она кинулась к брату и обвилась вокруг него, как змея вокруг коряги. Салтанкул был возбужден ничуть не меньше, но все же с усилием разомкнул ее руки:

– Нельзя, опомнись. Нельзя!

Он не позаботился понизить голос: ведь для русских черкесская речь была сущей тарабарской грамотой.

– Но здесь никого нет, – простонала царица, распахивая кафтанчик и изгибаясь, чтобы подставить соски его губам. – Все хоронят князя.

– Я был на панихиде, – кивнул Темрюкович, с сожалением отстраняя сестру, но все-таки не удержался – лапнул ее, пощекотал родинку под левой грудью, больше похожую на третий сосок. – Там собралось много женщин на царицыной половине. Почему ты не пошла?

– Пожалела Юлианию, – усмехнулась Кученей, которую эта грубая ласка несколько приободрила. – Она меня видеть не может – как и я ее. Нынче ей и так тяжко, пусть хотя бы я не буду мозолить ей глаза.

– Юлиания – красивая женщина, – с пакостным выражением сказал Темрюкович. – Все еще красивая! Недаром государь так горячо выражал ей свое сочувствие.

Лицо Кученей исказилось:

– Знаю! Я знаю! Не будь она женой его родного брата, он давно бы затащил ее в постель!

– Что ты говоришь? – лицемерно удивился Темрюкович, который не раз замечал, какие взгляды бросал государь на свою скромную, с вечно потупленными глазами невестку. – А я думал, он тебе верен…

– Был верен в первую ночь, когда наслаждался моим девичеством. А потом… Он часто восходит на мое ложе, но с ним что-то сталось в последнее время. – Кученей опасливо оглянулась. – Я заметила… ему мало одной женщины. Бывает, я даже умоляю его оставить меня в покое. Я кричу от боли, а он снова и снова набрасывается на меня.

– Но ведь тебе нравится боль, – угрюмо пробормотал Темрюкович, которому было тяжело слушать откровения сестры – и не терзаться при этом ревностью.

Конечно, он знал, что жена должна покоряться мужу; к тому же своими многочисленными благами Черкасские были обязаны именно умению Кученей ублажить своего венценосного супруга. Однако Темрюкович ничего не мог с собой поделать. Ведь прежде они были неразлучны с сестрой, став любовниками в ранней юности, лишь только начала кипеть кровь в еще полудетских жилах. Но потом, когда Темрюк Айдарович Черкасский задумал перебраться в Россию, он призвал к себе самую старую знахарку, о которой было известно, что она мастерски превращает потаскух в невинных девиц, и велел ей зашить ложесну Кученей, да так, чтобы никто и заподозрить не мог, что она давненько утратила девство. Князь Черкасский, который был старше дочери всего на пятнадцать лет (его женили совсем мальчишкой), и сам не мог спокойно смотреть на ее поразительно красивое лицо, у него тоже горела кровь при мысли о ее волнующем теле, но он понимал, что может найти утешение у других женщин, в то время как прекрасная Кученей принесет ему нечто большее, чем мимолетное наслаждение: богатство и высокое положение. После этого он от души выпорол сына и дочь: Салтанкула – чтоб не смел больше трогать сестру, Кученей – чтоб покрепче сжимала свои стройные ножки перед мужчинами. Обоих унесли чуть живыми. Знахарке же полоснули по горлу лезвием, дабы не сболтнула где чего не надо, и Темрюк Айдарович начал готовиться к переезду в Московию.

За хлопотами он не заметил, что дети его усвоили тяжелый урок очень своеобразно: Салтанкул наряжал сестру в мужской наряд и забавлялся с ней противоестественным способом, словно с каким-нибудь пригожим мальчишкой из горного аула, среди которых находилось немало желающих доставить удовольствие молодому князю. Кученей же страстно полюбила боль, и чем сильнее охаживал ее плетью брат, тем более был уверен в ее наслаждении.

– Он изменился, – продолжала Кученей. – Он очень похудел – ты заметил? Так меняются люди после какой-то тяжелой болезни. А он ничем не болел, только когда-то давно, еще до меня. Иногда чудится, будто его сглазили, а может, опоили каким-то зельем.

Темрюкович пожал плечами. Пожалуй, немало в Москве, в России, в Ливонии людей, которые не прочь были бы отравить московского царя. А уж тех, кто сопровождал каждый его шаг недобрыми помыслами, и того больше! Вполне может статься, что и сглазили. Ведь Кученей права: за последние два года царь подурнел собой. Некогда красивый, плотный мужчина, он усох телом и ликом, вдобавок бреет голову, как татарин, и в свои тридцать три года выглядит на десяток лет старше.