Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Арсеньева Елена. Страница 31

Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре!..» – чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.

Под Рождество 64-го года государь собрался в свою любимую Александрову слободу. Московское боярство потихонечку переводило дух: ну, хоть на святой праздник можно будет не опасаться за свои головы и отдохнуть от беспокойного, озлобленного царя, от коего теперь и не знаешь, чего ждать. Некоторых, правда, настораживало, с чего это царь собрался таким большим поездом. Он взял сыновей и царицу, прихватил иконы и кресты, украшенные золотом и дорогими каменьями, золотые и серебряные сосуды, все парадное платье, казну. Те бояре, дворяне и приказные люди, которые ехали с ним, также повезли, исполняя волю государеву, своих жен и детей. Служилые дворяне и дети боярские следовали со своими людьми, конницей и всем служебным порядком.

Едва царь покинул Москву, как ударила оттепель. Сделалось мокро и слякотно. Непогода и дурные дороги задержали царев поезд на две недели в Коломенском. Как реки вновь встали, государь поехал в село Тайнинское, оттуда – в Троицу, затем – в Александрову слободу.

И настала тишина. Ни известий от государя, когда намерен воротиться, ни приказов каких, ни вообще вести о том, жив ли он еще на свете. Прежнее облегчение постепенно сменялось растерянностью и обеспокоенностью.

* * *

А в слободе Иван Васильевич, словно начисто позабыв о своем царстве, жил тихой, смиренной жизнью. Ни свет ни заря шел с детьми звонить в колокол, молился с необыкновенным усердием, остатками трапезы щедро наделял нищих, которые во множестве собрались в слободе. В опочивальню уходил рано, и часто бывало, что слепые на ночь сказывали ему сказки.

Темрюковна чуть не каждый день призывала к себе лекаря Бомелия и донимала его вопросами, нет ли в ее худощавом, словно бы мальчишеском теле признаков беременности. Бомелий всякий раз с сожалением пожимал плечами и ответствовал, что ничего не находит. Но если ее величеству угодно, он приготовит новое укрепляющее питье, после которого, возможно, у ее величества… Кученей, которая, совершенно как ее муж, пьянела от этого пышного титула и теряла всякое соображение, охотно соглашалась – и пила, пила, пила все новые и новые лекарские снадобья, удивляясь, почему они не помогают. Неменьшего удивления было достойно, что ей так и не удалось соблазнить Бомелия, чем Салтанкул, сиречь Михаил Темрюкович, был откровенно недоволен, обвиняя сестру в том, что она противится его воле. Впервые между братом и сестрой пробежала черная кошка…

Проведав царицу и простившись с ней, Бомелий тихо, бесшумно, порою оставаясь не замеченным даже часовыми, проскальзывал в государеву опочивальню, заранее зная, что увидит там: трепет свечного пламени вокруг ложа – и блестящие, бессонные глаза человека, лежащего в постели и дрожащего от страха.

Пока никто, кроме архиятера, не знал, что с некоторых пор главным чувством, жившим в душе царя, был страх. Днем он еще держался, отвлекаясь молитвами и мстительными размышлениями о том, как подчинить боярство своей власти, однако ночью…

При появлении архиятера царь сперва сжимался в комок, норовя спрятаться с его глаз, а потом садился в постели и начинал тревожно озираться, причем при каждом его движении металась по стенам большая, косматая и впрямь страшная тень его остробородой головы.

– Испортили, испортили меня, Бомелий! – бормотал царь, дико водя глазами по сторонам и комкая одеяло, словно умирающий, который обирает себя. – Страшно мне! Знаю, затаилось оно… моей смерти чает!

Бомелий подходил, глядел успокаивающе, согласно кивал – в такие минуты он остерегался противоречить царю. Лекарь отлично знал, кто такое это «оно», которого так сильно боялся Иван Васильевич. Все то же боярское чудовище, вроде сказочного Змея Горыныча, только голов у него не три, а великое множество. Как никогда раньше, воскресла в душе царя прежняя, детская ненависть к боярам, и его страхи были во многом страхами ребенка, который каждый день ложился в постель, не зная, доживет ли он до следующего утра.

Во многом… но не во всем. Была еще и другая причина.

Из складок своей одежды Бомелий доставал малую стекляницу и наливал оттуда в царев кубок несколько капель, разбавляя слабым сладким вином. Иван Васильевич пил, откидывался на подушки… пот на его лбу высыхал, дыхание выравнивалось, биение сердца утихало. Руки переставали терзать одеяло, а в глазах появлялось осмысленное и даже смущенное выражение. Бомелий придвигал к его ложу кресло, садился поудобнее, по опыту зная, что наступает время долгих бесед.

– Что ты даешь мне, Бомелий? – спросил однажды царь. – Что льешь в вино?

– Спорынью, ваше величество.

– Что-о?! – воззрился на него царь. – Но ведь спорынью беременные бабы пьют, чтобы скинуть плод!

– Истинно так, – словно бы в смущении, опустил голову Бомелий. – Но ведь вашему величеству это не грозит.

Иван Васильевич зашелся мелким смешком, блаженствуя, что страх, терзавший сердце, разжал наконец свою когтистую лапу. Душа наливалась прежней силой, уверенностью.

– А что, Бомелий, – лукаво прищурился он на лекаря, – царицу ты тем же снадобьем пользуешь?

– Муж и жена – одна сатана, ваше величество, – не моргнув глазом ответствовал лекарь и сдержанно улыбнулся, когда Иван Васильевич вновь захохотал.

В отличие от страхов государя, которые можно было усиливать, а можно и подавлять – смотря по желанию и необходимости, – его собственная опаска не так легко поддавалась укрощению. Пока царь не заподозрит, что, кроме спорыньи, в состав успокаивающего напитка входят и другие снадобья, что напиток сей рассчитанно утихомиривает его на ночь, чтобы непомерно возбудить поутру, – до сей поры Бомелий может считать себя в безопасности. Но каждое лекарство имеет двойное действие, это известно всякому лекарю и даже знахарю, и, подчиняя московского царя воле иноземца, снадобье в то же время усиливало природную подозрительность Ивана Васильевича… Палка о двух концах – замечательно говорят русские!

– Ты уверен, что Марья не забрюхатеет? – прервал его мысли голос царя.

Бомелий важно кивнул. В этом он был совершенно уверен! Царь нипочем не желал иметь детей от Темрюковны. Сначала хотел – но потом забоялся соперничества сыновьям Анастасии. Бомелий, разумеется, не открыл царю тайных желаний царицы и ее брата. Ведь Кученей ничего дурного еще не сделала. И она была так хороша…

Но Иван Васильевич и сам был не дурак. Поняв, что на ложе Кученей он найдет только звериную страсть, но не отыщет нежности и понимания – то есть всего того, что щедро дарила ему Анастасия и чего он продолжал искать у других женщин, – царь изрядно охладел к жене и теперь не прочь был бы развязаться с ней. Но как? В монастырь за бесплодие, как некогда отец – Соломонию Сабурову? Можно бы, но больно хлопотно. Вот если бы…

Каждый из венценосных супругов тайком лелеял надежду на смерть другого. И Бомелий не сомневался: рано или поздно он услышит чаемый намек, а то и прямой приказ от царя – убрать с лица земли эту похотливую и опасную красотку.

* * *

В начале января митрополиту Афанасию доставили в Москву царево письмо, прочтя которое он поседел на глазах. Государь писал, что бояре и приказные люди расхитили его казну после смерти отца; что они самовольно разобрали себе и раздали близким своим поместья, вотчины и кормленое жалованье, а все-таки о государстве не радеют и от недругов крымского, литовского и немецкого не оберегают, напротив, удалясь от службы, чинят насилия крестьянству; духовенство, сложась с ними, прикрывает их вины, когда царь захочет их наказать. Терпеть изменных дел боярских государь долее не желает. Поэтому он оставляет свое царство и отъезжает поселиться там, где Бог наставит.