Цыганские сказания (СИ) - Мазикина Лилит Михайловна. Страница 55

— Барышня, конечная! Конечная! — гремит у меня над ухом недовольный мужской голос. Я аж подпрыгиваю, не сразу сообразив, что доносится он из динамика и принадлежит всего-то навсего водителю трамвая. Собраться мне недолго, только наволочку захватить. Так и выхожу. До еврейского Старого Города ещё километра два пешком, но по волчьим меркам это пустяки, даже если на каблуках. Дома пока идут современные, по семнадцать этажей. Главное, не заплутать в них: не хочу дорогу спрашивать. Тем более, что стемнело ощутимо, а фонари горят через один. Не стоит привлекать внимания.

Подмораживает. Под юбкой у меня только гольфы, и ноги, бёдра хватает холодком. Обязательно надо купить тёплые колготы... и кроссовки какие-нибудь. Нельзя, нельзя морозиться.

Над дорогой до Олиты были звёзды. А здесь не видно ни одной — небо красноватое, грязное от света, палящего снизу. Редкие прохожие появляются в конусах фонарного света и исчезают из них. Улица упирается в проходной двор; в арке и за ней темно, и мне чудится какое-то шевеление. Если бы я до того шла по полной темноте, вглядеться не составило бы труда... Ну, не стоять же мне вечно. Судя по всему, там только один человек. В крайнем случае мешком огрею и бежать: «волка» ноги в живых держат. Вдох. Выдох. Вдох. Я вступаю под арку, как в чернила ныряю и чуть не давлюсь собственным сердцем: на меня смотрит монах в грубой рясе с капюшоном и деревянных сандалиях на босу ногу. Ничего особенного, в Польской Республике монахов — как цыган в Новом Саде. Но именно у этого на лице — бархатная чёрная повязка с прорезями для глаз. И он вампир.

Не потеть, Лиляна. Пусть он даже на миг не задумается, что перед ним — «волчица».

Или поздно уже?

Упырь смотрит на меня изучающе, тонкие губы сжаты в ниточку — будто чем-то недоволен.

А вдруг я не должна была его сейчас видеть? Что, если он под чарами?!

Вот это прокол.

Скажи что угодно, Лиляна! Ты цыганка или нет? Отвлеки его, быстро!

— Святой отец, подскажите, я дойду этой дорогой до еврейского квартала? — блею я, пытаясь принять вид наиблагочестивейшей из католических школьниц. Монах медленно кивает, не сводя с меня взгляда — ух, будто дырку во лбу сверлит. Поворачиваться к нему спиной неохота, и я продолжаю топтаться на месте, пока не нахожу ещё одну подходящую фразу:

— Благословения позволите ли...

Упырь так же медленно крестит воздух передо мной двумя пальцами и протягивает мне руку. Я по-крестьянски припадаю губами к холодной коже, опускаясь в кривоватом книксене, и только затем решаюсь выйти из-под арки. Бочком, почти пятясь. Мы не сводим друг с друга взглядов. Наконец, меня осеняет; я размашисто крещусь, выкрикиваю «Спаси-сохрани, Господи!» и даю дёру. Люди обычно легко хватаются за первое же внятное объяснение происходящему. Вампиры, надеюсь, тоже, и жрец увидел простушку, перепуганную встречей с призраком.

Ёж ежович, я и думать-то о них забыла; будто с побоищем в подвале закончилась какая-то книжка, и я села новую читать. Но приключение, видимо, не всегда заканчивается Большой Дракой.

Неужели я фон Адлигарбу была родственницей? Что верно, то верно, нас с мамой часто принимали за немок; но ведь поляки в Пруссии с кем из местных только не переженились! Даже если сузить круг возможных предков только до дворян, то их не только у поляков, но и среди прусских немцев — в кашу клади да ешь.

Кто теперь скажет! Может, ему просто жалко меня было. Пруссы сентиментальны, даже когда они вампиры.

Перейдя на шаг, я прислушиваюсь. Да, меня никто и не думает преследовать. И дома, наконец, пошли старые. Ага, вон и мезузы у дверей. Надо найти ту, что с голубым глазом: под ней должен жить тайнокнижник. По крайней мере, в Праге так было.

Улицы узкие, руки раскинуть — в стены упрёшься, и вымощены, кажется, булыжником. Вроде бы кто-то мне рассказывал, что раньше были ещё уже, но в конце девятнадцатого века варшавские власти постановили снести стены и выстроить на другом месте, фактически внутри дома, чтобы два человека могли между домами разминуться. Уличных фонарей здесь нет вовсе, только возле дверей покачиваются лампочки в крашеных маслом жестяных колпаках, да из окон пробивается свет, разноцветный из-за штор: малиновый, тыквенно-жёлтый, зелёный, сиреневый... От этого калейдоскопа глаза устают, и голубого пятна нигде не видать. Или уже слишком темно?

Ноги начинают гудеть, а коленки и кисти рук совсем ледяные. Ох, что было бы, не зайди я сначала к тому лысому... Поколебавшись, я стучу в дверь, возле которой меня покинула почти вся решимость.

Мне не приходится долго ждать. Минуты не проходит, как мне открывает рыжий парень, длинный, тощий и нескладный, в вязаной жилетке поверх простой домашней рубашки.

— Вечер добрый?

— И вам добрый, сударич. Не подскажете ли? Я ищу дом с голубым глазом на мезузе, но по темноте никак не могу найти.

Подросток выглядит озадаченным:

— Я такого и не вспомню. Подождите... Маме!

Он удаляется в уютную полутьму дома, крича на идиш так быстро, что я даже не успеваю разобрать и понять знакомых слов: на Вишнёвой идиш понимали хоть немного все, тем более, что он на немецкий похож.

Из мрака прихожей выплывает белёсым пятном рыжая женщина с птичьим лицом, обдавая меня таким густым ароматом свежеприготовленной еды, что в желудке даже вой поднимается.

— Вам чего, барышня? — спрашивает она и, даже не слушая ответа, продолжает:

— Нет у нас такого дома. Меньше сказок читайте. Или берите билет в Прагу. В Варшаве нет такого дома. Ступайте, барышня, домой.

Женщина берётся за дверь, собираясь закрыть её. Я умоляюще поднимаю руку.

— Постойте! Погодите, пожалуйста! А есть ли у вас старьёвщик?

— Барышня, пожалейте человека, он, наверное, ужинать сел. Приходите в Старый Город завтра. А теперь сами идите ужинать.

— Да ведь мне нечего будет есть, если я не увижу старьёвщика, — я заискивающе приподнимаю наволочку с амулетами и вспоминаю о веском доводе:

— А я ведь беременна. Клянусь, с утра во рту ничего не было, кроме одной канапки с колбасой. Сударыня, милая, я вам ручки целовать буду!

Женщина раздражённо поводит плечом:

— Ну, хорошо. Давайте без деревенских штучек, вы в город приехали... Пройдёте вот так наш дом до конца, и следующий тоже, и свернёте налево. Вторая же дверь — старьёвщик. Да не вздумайте ему в ноги кидаться. Доброй ночи.

Она захлопывает дверь, снова не слушая моего ответа.

***

Говорят, что под Капошваром в бродячем таборе заболела цыганка-молодуха. Муж её молился день и ночь, пока, обессиленный, не заснул.

Во сне он увидел большую яблоню, и все яблоки на ней были разного срока: одни едва завязались, другие были молоды и зелены, третьи — алым цветом наливаются. Под яблоней сидят три старика, у каждого борода — по земле стелется. На одном колпак с солнцем, на другом — с месяцем, на третьем — со звездой. Первый свиток держит и читает из него.

— Чья очередь? — спрашивают старик с месяцем и старик со звездой.

— Ибойка, крещёная Штефанией, рождённая под Сэм-Петри.

— От чего умрёт?

— От чахотки-сухотки, лихорадки-злорадки.

Понял цыган, что старики о его жене говорят. Подбежал, в ноги бухнулся, шапку ломает:

— Ой, важные господа, помилуйте, пощадите! Всё за жену отдам, золото и серебро, век служить вам буду, только оставьте её на земле!

Старики недовольны, бороды себе гладят.

— Ты разве не знаешь, глупец-наглец, что жизнь можно только жизнью выкупить?

— Отдам за мою Ибойку своего лучшего белого коня. Как сына его растил, ночью к нему вставал, травой вытирал, водой вперёд себя поил, копыта ему вызолотил!

Старики с солнцем и месяцем спрашивают своего товарища:

— Что, хорош ли конь, под славной ли звездой родился?

Старик со звездой достал свиток, смотрит:

— Лучше не бывает! Ни у одного короля такого красавца нет, как у этого голодранца.