Я буду любить тебя... - Джонстон Мэри. Страница 65
День за днем я изнывал от тревоги в проклятой деревне Опечанканоу. Пиры, охота и ликование всей деревни после удачной охоты, буйные песни и еще более буйные пляски, фантастическое ритуальное фиглярство, внезапные вспышки ярости и столь же внезапные взрывы хохоча, громадные костры, вокруг которых сидели размалеванные воины, бессонные часовые, обширные болота, через которые невозможно было пройти ночью, мертвые листья, громко шуршавшие даже от самого легкого шага, однообразные дни, нескончаемые ночи, когда я думал о ее горе и об опасности, которая, быть может, ей грозила, — все это было как дурной сон, от которого я не мог очнуться.
Суждено ли нам когда-нибудь пробудиться? Может быть, от этого сна мы перейдем к более глубокому, от которого не будет пробуждения? Каждое утро я задавал себе вопрос: а не окажемся ли мы снова в лощине между холмами, прежде чем придет ночь? Ночь приходила, а в нашем причудливом сновидении все оставалось по-прежнему.
Должен признать, что загадочный император, которому мы были обязаны жизнью, принимал нас как дорогих гостей. Самые лучшие куски мяса убитых на охоте животных доставались нам, самая вкусная рыба, самые нежные корешки. Шкуры, на которых мы спали, были легкими и пушистыми, женщины прислуживали нам усердно, а старики и воины вели с нами бесчисленные торжественные беседы, сидя под распускающимися деревьями в клубах голубого табачного дыма. Мы были живы и в добром здравии, с нами учтиво обращались и вскоре обещали отпустить; мы могли бы ждать — ибо нам не оставалось ничего другого — в относительном довольстве, но ни малейшего довольства не было в наших сердцах. В воздухе был разлит ужас. Он словно невидимое испарение подымался от зеленеющих болот, от медленно несущей свои воды реки, от гниющих листьев, от стылой черной земли и обнаженного леса. Мы не знали, в чем его суть, но он пробирал нас до мозга костей.
Все это время Опечанканоу мы видели редко, хотя нас поселили в такой близости от него, что его часовые охраняли и нас. Словно некое божество, он скрывался в самых глубинах своего вигвама с его извилистыми коридорами и висячими циновками, отгораживающими его от остального мира. Иногда, выходя из своего затворничества, он отправлялся прямиком в лес. Вместе с ним уходили лучшие воины, но по возвращении они не приносили с собой добычи и не приводили пленных. Что они делали в лесу, мы не знали. Будь с нами Нантокуас, он бы сильно скрасил наше пребывание в деревне Опечанканоу, но утром того дня, когда мы прибыли в деревню, император отправил его послом к рагшаханнокам, и на четвертое утро нашего пребывания у Опечанканоу, когда восход снова озарил черный голый лес, он еще не вернулся. Если бы бегство было возможно, мы с Диконом не стали бы ждать, когда Опечанканоу исполнит свое сомнительное обещание, данное нам среди святилищ Уттамуссака. Но бдительность индейцев не знала сна: они следили за нами и день и ночь. А были еще сухие листья, которые предательски шуршали при малейшем движении, а еще надо было пересечь болота и переплыть реку…
Так томительно протекли четыре дня, а ранним утром пятого, едва выйдя из нашего вигвама, мы обнаружили Нантокуаса, который сидел, великолепный в своей раскраске и нарядной амуниции посла, недвижный, как бронзовая статуя, и не обращающий ни малейшего внимания на восхищенные взгляды женщин, что стояли на коленях вокруг нашего костра, готовя нам завтрак. Увидев нас, он встал, чтобы поприветствовать нас, и я крепко обнял его — так рад я был увидеть его снова.
— Раппаханноки устраивали пиры в мою честь очень долго, — сказал он, — и я уже начал бояться, что капитан Перси уйдет в Джеймстаун до того, как я вернусь на берега Паманки.
— Увижу ли я когда-нибудь Джеймстаун вновь, Нантокуас? — спросил я. — Меня одолевают сомнения.
Он посмотрел мне в глаза, и взгляд его был так же прям и искренен, как и всегда.
— Вы уйдете завтра на рассвете, — ответил он. — Опечанканоу дал мне слово.
— Я рад это слышать. Но для какой надобности нас задержали тут вообще? Почему он не освободил нас еще пять дней назад?
Нантокуас покачал головой:
— Я не знаю. У Опечанканоу в голове много разных мыслей, которые он не открывает никому. Но завтра он отошлет вас в Джеймстаун с дарами для губернатора и с уверениями в своей любви к людям с белой кожей. Сегодня будет дан большой пир, а вечером для вас будут танцевать юноши и девушки. Поутру вы отправитесь в путь.
— А ты разве не отправишься с нами? — спросил я. — Мы всегда рады видеть тебя, Нантокуас, и в память о твоей сестре, и ради тебя самого. Ролф возликует, увидев тебя снова: он все время ревнует тебя к лесу.
Он снова покачал головой.
— Нантокуас, сын Паухатана много думал в последнее время, — сказал он просто. — Уклад жизни и обычаи белых людей казались ему очень хорошими, и он знает, что Бог белых людей сильнее, чем Оуки, он добр и милосерден, не то что Оуки, который высасывает кровь детей. Помнит он и Покахонтас, которая любила белых людей и заботилась о них, и плакала, когда им грозила опасность. Думает он и о Ролфе, ибо Ролф — его брат и учитель. Но Опечанканоу — его король, люди с красной кожей — его народ, а лес — его дом. Если оттого, что он любит Ролфа и пути белых людей кажутся ему лучше собственных, он забыл все это, значит, он не прав. Всевышний недоволен им. Теперь Нантокуас вновь вернулся домой, в лес, к охоте, к тропе войны и к королю своего народа. Он снова станет пумой, притаившейся в ветвях…
— Над головами белых людей?
Он посмотрел на меня молча, и на лицо его набежала тень.
— Над головами монаканов, — медленно вымолвил он. — Почему капитан Перси сказал: «над головами белых людей»? Опечанканоу и англичане навеки зарыли топор войны, и дым от трубки мира никогда не рассеется. Нантокуас хотел сказать: над головами монаканов и собак из длинного дома.
Я положил руку ему на плечо.
— Я знаю, ты так и думал, брат Ролфа, если не по крови, то по духу. Забудь мои слова, я сказал их не подумав. Если мы и вправду отправимся завтра, мне будет тяжело расстаться с тобой, но, будь я на твоем месте, я поступил бы так же.
Тень, омрачившая его лицо, исчезла, плечи расправились.
— Это и есть то, что ты разумеешь под верностью, преданностью и рыцарским духом, не так ли? — спросил он, и в речи его, медленной и степенной, как у всех индейцев, прозвучала едва уловимая пылкая нотка.
— Да, — ответил я. — Я считаю, что ты, Нантокуас, настоящий рыцарь. А кроме того, ты мой друг, который спас мне жизнь.
Он улыбнулся, его улыбка была похожа на улыбку его сестры: такая же краткая, сияющая, и так же, как у нее, мгновенно сменяющаяся полнейшей серьезностью. Мы вместе сели у костра и принялись за непритязательный завтрак, во время которого нам прислуживали робкие смуглые девы, а с неба сквозь опушенные первой зеленью ветви деревьев лился яркий солнечный свет. Я не мог не улыбаться, глядя, как индейские девушки стараются предложить молодому вождю самые отборные куски мяса и самые вкусные маисовые лепешки, и как спокойно он отвергает их благосклонность. Когда трапеза завершилась, он ушел, чтобы смыть с себя красную и белую краску, снять головной убор, состоящий из чучела сокола и нескольких ниток медных бус, а также великолепный пояс, колчан и плащ, сшитый из шкурок енота. Тем временем мы с Диконом уселись перед нашим вигвамом, куря трубки и прикидывая расстояние, отделяющее нас от Джеймстауна, и кратчайший срок, за который его можно преодолеть.
Когда мы просидели так около часа, к нам явились с визитом старики и воины; теперь курение трубок должно было начаться сызнова. Женщины разложили большим полукругом циновки, и каждый дикарь уселся, явив при сем безукоризненную благовоспитанность — то есть в абсолютном молчании и с каменным лицом. Все они были размалеваны краской мира: красной или красной и белой; и все сидели, вперив глаза в землю, покуда я не произнес приветственную речь. Вскоре после этого воздух наполнился ароматным табачным дымом; в густой голубоватой мгле полукруг из раскрашенных человеческих фигур казался неким фантастическим сном. Один из стариков встал и сказал длинную и трогательную речь, многажды упомянув при этом выкуренные трубки мира и зарытые топоры войны. Когда он закончил, один из вождей заговорил о любви Опечанканоу к англичанам, «высокой, как звезды, глубокой, как Попогуссо, и необъятной, как небо от восхода до заката», присовокупив к этому, что смерть Нематтанау в минувшем году и распри по поводу охотничьих угодий не возбудили в сердцах индейцев желания отомстить. На этом куда как правдоподобном заверении он закончил свое выступление, и все индейцы молча уставились на меня, ожидая ответных медоточивых речей. Эти паманки, живущие вдалеке от наших поселений, почти не знали английского; познания паспахегов были лишь немногим больше. Посему я продекламировал им большую часть седьмой песни части второй поэмы мастера Спенсера «Королева фей». Затем я поведал им историю венецианского мавра, а закончил рассказом капитана Смита о трех головах турок.