Несбывшаяся любовь императора - Арсеньева Елена. Страница 46

– Так точно! – громко, словно на параде, отчеканил Скорский и умолк, более не вдаваясь в подробности.

Николай Павлович усмехнулся:

– Не хотите выдавать кого-то из своих приятелей? Понимаю и одобряю. Однако и вы, и он зря старались, подсовывая мне сие прошение. У вашего полка есть свой шеф – государыня Александра Федоровна, к ней вам и следовало адресоваться.

– Ее величество вчера ознакомилась с моим рапортом, – так же парадно отчеканил Скорский, – и препоручила принять окончательное решение вашему величеству!

– Странно, – начал было Николай, но умолк. Он хотел сказать: «Странно, что Александрина мне ничего об этом не сказала!», а потом вспомнил, какой задумчивой и нервной она была вчера вечером, рано удалилась спать, жалуясь на головную боль. Он прислал к ней своего доктора Мандта, однако она сказала, что просто хочет лечь спать пораньше. А он засиделся за работой, и в его окне, обращенном на Дворцовую площадь, любой поздний прохожий долго мог видеть свет. Потом, желая снять тяжелую усталость, накопившуюся за день, он прошел в комнаты Варвары Аркадьевны. Вернулся в свою спальню под утро, вслушался в дыхание Александрины. Она раз или два всхлипнула во сне, словно ее мучило тайное горе… Он ощутил в этих всхлипываниях ее укор и долго молился, сам не зная, просит ли прощения у Господа или сам упрекает его за то, что тот столь нескладно все определил в его жизни, жизни мужчины и государя…

Теперь он подумал, что ошибался. Пожалуй, всхлипывания Александрины были вызваны вовсе не застарелыми обидами на мужа, а горечью из-за того, что Скорский хочет покинуть Санкт-Петербург.

Что же могло произойти? Вполне могло статься, подумал Николай Павлович, что «кавалергард императрицы» не удержался – и открыл свои чувства своей госпоже. Все они, играя с ней в платонические, романтические чувства, ходили по краю пропасти – и, конечно, не могли на этом краю удержаться. Да, наверное, так оно и было… Однако Александрина прекрасно понимает свой долг супруги императора. Она отринула от себя забывшегося поклонника, и Скорский теперь просит удалить его от дворца и избавить от мук.

Конечно, Александрине это тяжело, однако она понимает, что лучше и впрямь будет расстаться. Она слишком мягкосердечна и добра, чтобы самостоятельно подписать прошение Скорского, а потому и потребовала, чтобы он подал его самому императору.

Ну что же…

Чувствуя нежность к жене, которая в очередной раз подтвердила любовь к нему и верность, он сказал, глядя в лицо Скорского (как тот бледен, видимо, ему в самом деле нелегко!):

– Ваше прошение будет удовлетворено. Вы отправитесь в Пятый пехотный корпус генерала Лидерса в чине полковника.

– Благодарю вас, ваше императорское величество! – последовал ответ столь спокойный и даже равнодушный, что император почувствовал некоторую досаду.

– Можете идти, – проговорил он небрежно и подумал: «Интересно, расскажет ли мне когда-нибудь Александрина, что произошло, в чем причина этой внезапной просьбы? Наверное, нет…»

Он оказался прав хотя бы потому, что об истинных причинах сей внезапной отставки Скорского императрица не имела представления. Об этом могла бы кое-что поведать совсем другая женщина, однако императору и в голову бы не пришло спросить о Скорском у… Варвары Асенковой.

Но даже и она не знала всех подробностей того, что приключилось в тот вечер.

* * *

Скорский вылетел из театра, обуреваемый одним лишь чувством: презрением к себе. Но унижение, которое он пережил только что, сыграло с ним дурную шутку: ему нужно было излечить жестоко раненное самолюбие, не потешив собственное благородство, а удовлетворив самые низменные страсти своей противоречивой натуры. Он не шутя говорил во время той приснопамятной встречи Наталье Васильевне Шумиловой, что брань и презрение, высказываемые женщиной, его нешуточно возбуждают. И сейчас та холодность, которую он встретил в Варе, показалась ему сродни презрению. Он ошибался, однако ничего не был в силах поделать со своим внезапно вспыхнувшим желанием. У него всегда было несколько любовниц разом, среди них, безусловно, встречались те, которых можно было называть дамами, вполне достойными любви и уважения, несмотря на двусмысленность и неопределенность их общественного положения… Однако сейчас Скорскому хотелось чего-то иного, вовсе недостойного уважения и любви, чего-то отвратительного, грязного, почти тошнотворного… Распутный образ Натальи Васильевны явился ему на ум, и Скорский ощутил, что это именно то, что ему сейчас необходимо.

Он знал, где жила Шумилова – она не единожды присылала ему письма, зазывая на свидания, и, кликнув ожидавшую поодаль от театра свою коляску (ну не мог же флигель-адъютант Скорский путешествовать по Санкт-Петербургу в одежде сбитенщика, пользуясь публичными извозчиками!), он скоро был возле этого дома на Сергиевской улице.

Немного подумал, отпускать ли экипаж. Вообще-то он намеревался задержаться в этой сточной канаве надолго, быть может, на всю ночь, а людей своих, как военных, так и дворовых, Скорский привык жалеть, но потом все же решил велеть подождать.

Подошел к воротам. Они были заперты, однако малая калиточка оказалась приотворена. Скорский сам не знал, отчего ему хочется попасть сюда тайно. Может быть, для того, чтобы оставить себе последнюю возможность повернуть назад? Или настораживало предчувствие чего-то неладного?

И оно не обмануло Григория Александровича. Лишь только вошел он в просторные сени, как услышал из-за ближней двери истошные вопли и рыдания, создававшие впечатление, будто там находится человек, которого подвергают самым кошмарным пыткам.

Уж на что герой наш слыл человеком бывалым: и в кампаниях приходилось ему участвовать, и вопли раненых и умирающих слышать, а все же шевельнулись у него волосы на голове, и он подумал, что собирался лишь в грязи вываляться в этом доме, а ведь как бы не оказаться залитым кровью…

Дверь была притворена неплотно. Скорский чуть потянул ее и увидел посреди комнаты какого-то мужчину средних лет, одетого, как купеческий приказчик. У него была черная борода – отнюдь не такая, как была выброшена Скорским за ненадобностью, а вполне натуральная, причем придававшая ему отнюдь не комичный, а довольно зловещий вид, и это впечатление усиливалось черными с резкой проседью растрепанными волосами и черными же глазами. На лице его читались враз и ярость, и брезгливость, и растерянность, а перед ним на полу корчилась какая-то женщина, в облике которой Скорскому сначала почудилось что-то знакомое, а потом он с изумлением и немалым трудом признал в ней субретку Наденьки Самойловой… Как ее там? Раиску, что ли? Ну, ту самую, что по приказу хозяйки ретиво вырвала у Вари флакон с ужасным притиранием и тем против воли спасла ее красоту. Скорский помнил, что несколько капель снадобья попали ей на лицо и руки, покрыв их небольшими язвочками, но сейчас они превратились в пугающие гнойные раны, которые, судя по всему, причиняли Раиске страшную боль. Она билась головой об пол и кричала сквозь пену, выступающую на губах:

– Отравили вы меня, отравили… Сказали, что Асенкову изведете, а извели меня!

«Боже! – чуть не выкрикнул Скорский. – Так вот откуда все пошло… Шумилова причастна к покушению на Варю? Но почему?!»

И тут же эта ошеломляющая догадка была им забыта, потому что с изуродованных язвами и судорогами губ Раиски сорвались совсем уж страшные и пугающие откровения.

– Знаю, знаю, по чьей указке сотворили сие злодейство, – выла она. – Небось Петр Андреич Клейнмихель вам велел за то, что открыла я всем правду: его-де жена Клеопатра Петровна воспитывает императорских детей недозволенных… А где мне теперь искать спасения и справедливости? Уж не пойти ли, не кинуться ли в ножки государыне-матушке, не повиниться ли, не открыть ли ей истину? Тогда всем вам, лихоимцам, воздастся по заслугам!

Скорский так и обмер, услышав это. Что-то подобное до него доходило в виде осторожнейших намеков, которые немедля пресекались. И вдруг в каком-то пошлом купеческом доме услышать такое…