Несбывшаяся любовь императора - Арсеньева Елена. Страница 45

Он никого и никогда не любил. Женщины были для него не просто игрушками, но игрушками на одно лицо. В этом смысле даже лицо императрицы не слишком отличалось от лица той купеческой жены, которая бесстыдно отдалась ему в чужом саду. Он потому и предпочитал в качестве любовниц актрис, что они не ждут от мужчин искренности – они ведь сами беспрестанно играют и сами себе не верят. Однако эти синие глаза говорили правду. Скорский почти с испугом прочел, что именно он, именно встреча с ним, желание поразить и привлечь его заставили эту скромную девушку пойти довольно скользким и опасным сценическим путем.

– А вы помните про синие колокольчики? – вдруг спросила она.

Скорский кивнул, поражаясь сам себе.

«Да что ж я, как мальчишка, влюблен, что ли?» – подумал он, призывая на помощь остатки спасительного цинизма, который прежде позволял ему легко и просто соблазнять женщин – и уходить прочь, не желая новой встречи. Собственно, они сами падали к его ногам, гонялись за ним, умоляя о свиданиях и ласках… Собственно, эта синеглазая бесстрашная девушка, которая решила завоевать его, принеся себя в жертву страшной и беспощадной богине – сцене, – поразила его своей самоотверженностью. Глядя в ее очаровательное лицо, он чувствовал то самое умиление, которое испытал при виде ее впервые. Он понимал: протяни он только руку – и она бросится в его объятия, как бросались многие до нее. Но ему хотелось не сломать этот чудесный цветок, а вдыхать его аромат.

– Я пришлю тебе колокольчики, – сказал он. – Сейчас зима, но я раздобуду их в оранжерее самой императрицы. И тогда мы снова поговорим. Хорошо?

У нее стал грустный вид. Кажется, она и в самом деле готова прямо сейчас броситься мне в объятия, подумал Скорский, чуть улыбаясь. А может быть, не ждать?

Однако очарование романтической игры, отчасти навеянное на него превосходной «Женитьбой Фигаро», которую он только что посмотрел, отчасти разогретое парами шампанского, которого и до спектакля, и во время его было выпито немало, продолжало властвовать над ним.

– Когда бенефис Сосницкого? – спросил он.

– Кажется, через две недели, – ответила Варя тем голосом, которым люди говорят во сне.

– Тогда мы встретимся снова через две недели, – сказал Скорский. – И тогда… – Он обещающе улыбнулся и ушел, даже не прикоснувшись к ней и невероятно гордясь собой за то, что пощадил чистоту этой девушки.

И что же ожидало его спустя две недели, на том спектакле, где никому прежде не ведомая Варвара Асенкова столь блистательно явила себя миру?!

Она даже не взглянула на него! Не поблагодарила за цветы. Она ни разу с тех пор не посмотрела в его сторону, словно не видела его в императорской ложе!

Кто знает, если бы Варя в тот же вечер после своего первого спектакля бросилась в объятия Григория Скорского, он на другое утро даже не вспомнил бы о ней. Но она была первая женщина, которая не только устояла перед ним, но вдруг, внезапно сделалась к нему совершенно равнодушна. И это снова была не игра! Блестящая актриса на сцене, она являла собой образчик редкостной искренности во всех житейских проявлениях, и Скорский понимал, что она не лжет, что он потерял ее, даже не успев ею завладеть.

Эта потеря не могла быть для него, флигель-адъютанта императрицы и предмета страсти многих блестящих женщин, потерей. Она вообще должна была пройти незамеченной! Однако…

Впервые в жизни он поверил в роковые встречи мужчин и женщин. Впервые ему перестала казаться нелепой выдумкой страсть Абеляра и Элоизы, Ромео и Юлии, Париса и Елены. Впервые он понял, почему человек, идя по роскошному саду, может протянуть руку к самому неприметному цветку и наслаждаться лишь его, только его ароматом.

Григорию Скорскому нужна была только Варя Асенкова, лишь она одна на всем свете!

Но он не был нужен ей, вот в чем беда.

Проведя больше года в бесплодных попытках осмыслить свое сокрушительное поражение, ежеминутно страдая от унижения и подавляя желание броситься к Варе и умолять ее о любви (сдерживал его лишь страх затеряться среди ее бесчисленных поклонников), Скорский наконец не выдержал. Он все же решил явиться к ней и спросить… Напомнить о первой встрече, попытаться разбудить то прежнее, что было для него неким драгоценно хранимым цветком…

Императрица Александра Федоровна очень любила одно стихотворение Пушкина и часто заставляла Скорского, который прекрасно декламировал стихи, читать его вслух:

Цветок засохший, безуханный,

Забытый в книге, вижу я;

И вот уже мечтою странной

Душа наполнилась моя:

Где цвел? когда? какой весною?

И долго ль цвел? и сорван – кем,

Чужой, знакомой ли рукою?

И положен сюда зачем?

На память нежного ль свиданья,

Или разлуки роковой,

Иль одинокого гулянья

В глуши полей, в тени лесной?

И жив ли тот, и та жива ли?

И ныне где их уголок?

Или они уже увяли,

Как сей неведомый цветок?

Эти строки, эти совершенные строки, по мнению Скорского, лучшие из тех, которые написал Пушкин, становились для него источником бесконечных сладостных мучений, потому что этим цветком были для него воспоминания о Варе, тщательно скрываемая любовь к ней.

И вот наконец он, флигель-адъютант императрицы, сияющий и сверкающий кавалергард, совлек с себя мундир и явился в театральные задворки в виде какого-то дурацкого сбитенщика.

Что же ожидало его?

Он не просто встретился с Варей – он спас ее.

И получил в ответ ледяное «благодарю вас»? И она еще спрашивает – а чего он ждал?!

Он ждал ее в своих объятиях! Он ждал – нет, жаждал – ее страсти: ведь он только что спас эти губы для поцелуев, для счастливых улыбок, а не для гримас боли, не для мучительных стонов, которые исторгала та несчастная горничная…

Но он молчал – и все еще надеялся, что Варя опомнится, что произойдет какое-то чудо, что она сделается прежней, той, какой была год назад…

«Река времен в своем теченье уносит все дела людей», – вспомнилось ему вдруг – не из Пушкина, а из Державина… Эту строку любил цитировать император, и Скорский подумал, что и император, и Державин бесконечно правы. Время, река времени унесла от него Варю… Он потерял ее. Чуда не произойдет, как бы он ни старался.

Тогда он ушел. По пути сдернул с лица черную бороду, некоторое время нес в руках, а потом в ярости швырнул в какой-то угол, мимоходом подумав, что в театре, где искусственные бороды – дело самое обыкновенное, еще одной никого особенно не удивишь. Авось кому-нибудь сгодится! Попытался засмеяться при этой мысли, да отчего-то не удалось.

* * *

На другой же день после приключившегося в театре скандала (который, к слову, все же удалось сохранить в глубокой тайне – в основном благодаря тому, что и Самойловы, и Кравецкий были совсем не заинтересованы в пересудах и в каком бы то ни было расследовании, прочие же вовсе не отличались страстью к пережевыванию пугающих подробностей случившегося) императору подали на личное рассмотрение прошение штабс-ротмистра Григория Скорского о переводе его в другой кавалергардский полк, размещенный вдали от Санкт-Петербурга и занятый подготовкой к военным действиям. Скорский писал, что считает свою должность при дворе почетной и приятной, однако же не для того он дослужился до своего высокого чина, чтобы сопровождать прекрасных дам на театры и балы и беспрестанно вальсировать.

Несколько изумленный развязностью тона сего прошения, Николай Павлович вызвал его к себе.

– Штабс-ротмистр, – начал он сухо, избегая всегдашнего наполовину приятельского, почти домашнего, подчеркнуто доброжелательного тона и тем паче – обращения по имени-отчеству, – я прочел ваш рапорт. Однако мне непонятно, почему он обращен на высочайшее имя и поступил ко мне, минуя канцелярии. Вы что, лично подложили мне его в мои деловые бумаги? Или все же удосужились передать секретарю?